Карлос Фуэнтес - Старый гринго
Мои слова ледяным градом просыпались на стол.
— Да, долгов, — повторила я. — Прощение долгов. Не только грехов.
Мой муж велел мне убраться из-за стола, не дав поужинать: мол, я всегда была и осталась девчонкой, каково, сеньорита, друг мой, — можно мне называть вас своим другом?
Когда мой муж поднялся в мою комнату, я не испугалась, я знала что ему скажу.
— Я по-своему тебя люблю. Выслушай меня, — сказала я, — ради твоего же блага.
— Ты дура, — прервал он меня, — говоришь дурацкие вещи за столом, делаешь дурацкие вещи на улице, заговариваешь с незнакомыми мужчинами, с грязной чернью, ты жалкая шлюшка!
Я посмотрела на него в упор, как смотрел на меня человек по имени Доротео, и сказала:
— Бойся. Тебе бы видеть глаза этого человека, как я их видела. Тебя охватил бы страх. Эти люди не мы. Они вытерпели все, что можно вытерпеть. Теперь они посмотрят тебе в глаза и покончат с тобой. Берегись.
Он ударил меня и сказал, что если я буду плохо себя вести, то в наказание запрет меня в подвале.
А что же там было в подвале, под полом?
Я никогда туда не спускалась.
Но в эту же ночь, на понедельник, из глубинного нутра дома стало доноситься непрерывное рычание, рыкание, словно одно только упоминание об этом подвале, куда он в наказание хотел меня бросить, населило подвал всякими ужасами, шумами, привидениями, страшными тварями, гудением голосов, звяканьем металла. Я напрягла слух, старалась различить отдельные звуки, уловить рождение какой-то внутренней звуковой гармонии, которая, наверное, достигала моего слуха через тысячи слоев бревен и камней, обоев и кирпича, штукатурки и досок, да, и еще через завесу, разделявшую тех, кто жил этом доме — я, мой муж, его родные, — и других людей, мужчин и женщин, топтавшихся снаружи по субботам и бормотавших, громко вздыхавших в длинной-предлинной очереди: дадут ли мне немного денег? заставят ли меня заплатить долг? смилуются ли? смилуются ли, смилуются ли?
Скажите мне, сеньорита, подруга моя (можно?): разве могла я различить истинное происхождение всех звуков сквозь столько слоев того, что есть и чего нет, сквозь злобу и безнадежность, сквозь страх, страх не стать никогда настоящей женщиной, страх умереть, как я сказала, бесплодной и униженной, ни для чего не пригодной, как груша, гниющая на кладбище!
Уж не были ли звуки в подвале нежной музыкой фортепьяно, игравшего мой любимый вальс «На волнах»?
— Нет, — завизжал мой муж, когда шумы из нутра дома были заглушены шумами улицы, — нет! Эти вопли пленных, мы уничтожили всех бандитов, взявшихся за оружие, — каждого вшивого голодранца, но сначала я их загоню сюда, в мой погреб, чтобы живьем содрать с них шкуру; они есть и всегда были голоштанниками, — говорил он, позвякивая чашкой чая о блюдце, — ободранцами, а отныне они навеки будут ободранцы, — злобно топал он по кедровому паркету своими маленькими ботинками на пуговках, прикрытыми сверху серыми язычками гамаш, — они будут ободранцы в полном смысле этого слова, ободранные, как бананы, как яблоки, источенные червями, как груши, гниющие на кладбище, ха! — воскликнул он, и чай плеснул из чашки ему на гамаши, обрызгав их. — Если каждую субботу они не будут вставать в шеренгу, чтобы расплачиваться со мной, им придется строиться в шеренгу каждый день, чтобы дохнуть под хлыстами. Вот какие голоса ты услышишь из погреба, моя дорогая, — сказал он, нагнувшись и отряхивая с гамаш капли чая. — Теперь ты знаешь.
— А раньше? — осмелилась я задать вопрос. — А до этого что за шум был там, внизу?
— Ты еще смеешь меня допрашивать? — вскочил он и замахнулся на меня в тот самый миг, клянусь вам, подруга моя, my friend,[48] когда ни с того ни с сего зазвонили колокола — ни к заутрене, ни к вечерне, ни по какой другой причине, известной в те времена, и взрыв разнес в щепы наши ворота, и пропыленные люди со «стетсонами» в руках, с патронными лентами на мускулистых торсах ворвались в комнату: хрупкая раковинка чайной чашечки превратилась в прах на полу, один из людей указал на моего мужа:
— Вот он, подлый грабитель! — И человек, которого я тогда заметила в очереди, человек с устрашающей гордостью во взгляде, человек, который молча сказал мне: «Я беден, но в цепях долгов. Ты богата, но в кандалах без любви. Позволь мне подарить тебе любовь темной ночью», — этот человек стоял теперь в моем зале.
Я его узнала.
Я и потом видела его лицо на бумажках, приколотых булавками к доскам для церковных объявлений рядом с приглашениями на девятины для поминок по той или иной душе в чистилище или с напоминанием о дне святого Антония. Это — Доротео Аранго, говорили бумажки, бандит и разбойник, а тут он вдруг очутился в моем зале, даже не взглянул на меня и повелительно сказал:
— Отведите мерзавца в корраль и расстреляйте. У нас нет времени. Федералы наступают нам на пятки.
Колокола перестали звонить, в коррале послышались ружейные выстрелы, хлопавшие в вечернем воздухе, как парус под ветром, и я, оставшись одна в своем доме, упала без сознания.
Когда я очнулась, — подруга моя, сеньорита Уинслоу, вы позволите?.. — никого рядом не было. Вокруг — жуткая тишина. Они ушли, а мне не хотелось идти в корраль и смотреть на то, что там осталось.
Потом пришли федералы и спросили, что произошло. Я была из не любопытных. И ничего не знала.
— Кажется, убили моего мужа. Доротео Аранго…
— Панчо Вилья, — сказали они, поправив меня. В ту пору это имя мне ничего не говорило.
— Они уже ушли, — сказала я просто.
— Мы им дадим жару, не беспокойтесь, — сказали они.
— Я не беспокоюсь.
— Вы уверены, что они все удрали?
Я кивнула головой.
Но этой же ночью, так и не сходив в корраль посмотреть, что там осталось, я услышала в подвале звуки, совсем не похожие на прежние. Я хочу сказать: там были и прежние шумы, но прибавилось что-то новое, какой-то новый шелест, который только я могла услышать, — музыка дыхания, отличающаяся от пыхтения моего мужа, нагонявшего на меня страх перед сном (самым ужасным его подарком к свадьбе был страх, и я должна была это принять и смириться во имя брака, ибо, по правде сказать, ничто нас, кроме брака, не связывало). Я не пошла хоронить мужа. Я не знала, сколько там было трупов, мертвецов революции, нет, не жертв, мне не хотелось их так называть, — только мертвецов; да разве когда-нибудь нам узнать, подруга моя что справедливо, а что — нет? Я не знаю. И тогда. Еще и теперь. И тот новый звук тоже нес мне новый страх: а вдруг в подвале нашего дома (говорю — «нашего» только сейчас, когда уверена в смерти мужа) окажется что-то хорошее, какое-то сокровище (мои детские мечты, сеньорита Гарриет, наконец осуществились)? Да, но это неведомо хорошее — я так чувствовала — мне надо защитить, чтобы не пойти по пути смерти, следом за мужем.