Фотина Морозова - Беспокойные духи замка Жош-Лещницких
— Ну, были, но не в таком количестве, и не те…
— Может быть, инквизиция кого-нибудь и приговорила напрасно — будто современный суд безошибочен! — но из этого не следует, будто ведьм и колдунов не существует.
И, откинувшись вместе со стулом (закатная тень охотно нарисовала на стене за его плечами очертания чёрного плаща), Ковальский со вкусом продекламировал:
— Стары боги повелели, дабы мандрагора, сей дивный корень, пременяющий хотения людские, произрастала из семени повешенного за шею, кое семя исторгает, егда преломляется спинной его хребет. А ежели уравновешиваешь мужской начаток женским, нацеди в мандрагоровый отвар месячной крови девицы, с мужем не спознавшейся…
— Что это за гадости вы нам тут цитируете, пан Ковальский? — взвизгнула Ядвига Турчак. И то, что её оскорблённый визг последовал за словами «с мужем не спознавшейся», и волнение, фотовспышкой высветившее её обнажённые глаза и некрасиво-жадный рот — всё это помогло мне заново открыть то, что я заметил с самого начала, но посчитал своей ошибкой. Эге-ге, непроницательный или слишком плюшевый пан Турчак! Любопытно, что шепчет Ядвига, позволяя лизать и теребить соски своих выдающихся холмиков? «Лойзик, сокровище моё…» Уменьшительное от «Алойзы» будет «Лойзик», или я недостаточно знаком с тонкостями польского языка?
— Именно, гадость! — смачно подтвердил Ковальский. — Но колдуны не считали гадостью подобные снадобья и пользовались ими напропалую. В том числе затем, чтобы вызывать адских духов и заключать с ними договор о продаже души…
— Таким образом они губили свою душу, — вмешался ксёндз, опережая Войтека, — но не чужие. Значит, колдовство — грех, но не общественно вредное деяние, и не заслуживает костра.
— Даже в таком случае — общественно вредное! — не уступал Ковальский. — Как насчёт примеров из Библии, когда Бог за грехи одного человека карал весь народ?
— Вспомните другие примеры. Когда Бог отказался уничтожить Ниневию по просьбе пророка Ионы, хотя там тяжко грешили все горожане, а не один человек. И я помню, что церковь велит нам каяться в своих грехах, а не в чужих…
Создавалось впечатление, будто они неоднократно репетировали этот номер: реплики летали, как шарик между ракетками на розыгрыше кубка Большого шлема. Моему соседу справа, Павлу Турчаку, только оставшееся на столе спиртное мешало задремать.
— Вечно они про эту ерунду! — пожаловался он мне. — Как языками зацепятся, и чешут, и чешут! Терпеть не могу всякое там сверхъестественное!
— Я тоже не верю в сверхъестественное, — сказал я. Придя к согласию, мы наполнили бокалы и выпили на брудершафт.
— …полей! — доносилось из эпицентра спора что-то уж совсем несусветное. — Причинение вреда урожаю! — Пред моим внутренним взором зароились плакатные колорадские жуки. — Насылание чумы и холеры! Сокрушение психики противника путём визуализации духов! Выращивание двойника из обрезка крайней плоти! Тысячи рецептов зла перечислены в специальных руководствах по магии, и вы говорите, что никакого общественного вреда…
— Сначала докажите, что они способны…
— Причинение зла? — Войтеку снова удалось вставить свои пять злотых. — А христиане мало зла во имя Христа натворили? Взять хотя бы, уж простите, пан Жош-Лещницкий, вашего предка Юзефа…
Я невольно оглянулся на своего предка Юзефа. С виду вполне достойный шляхтич эпохи наполеоновских войн.
— Сгубил человека, да так, что он призраком стал! Об этом как раз и пьеса…
— Войтек! — гаркнул Павел Турчак.
— Пусть, пусть расскажет! — разулыбалась заботливая мамочка Ядвига. — Так вот о чём эта самая пьеса, которой он с зимы людей пугает! О Марыське мокрой!
— Ни о какой не о Марыське, а о призраке Волобужа…
— Расскажите, — попросил я. — У вас я новичок и ничего не слышал: ни о Марыське, ни о Волобуже.
В самом деле, мой дед не упоминал таких имён. Герои его страшных сказок вместо имён носили ярлыки «один парень», «один пан», «одна дева», «один путник», «один холоп» — что придавало им утешительно-абстрактный характер.
— Марыська мокрая тут не пришей кобыле хвост, — приосанился знаток фольклора Войтек. — О Марыське ходит легенда, что утопилась одна дурочка в пруду налево от шоссе и в том пруду и поселилась. Вроде русалки, только уж очень уродливая. Волосы у неё седые, ниже колен, а лицо и руки синие и сплошь в жабьих бородавках. Действо о Марыське я тоже когда-нибудь поставлю, правда, возле пруда условия для спектакля не те…
— А утопилась она, конечно, от того, — докончил я, — что её соблазнил паныч из рода Жош-Лещницких. Пленился жабьими бородавками.
— С Жош-Лещницкими Марыська мокрая никак не связана, — сконфузился общим пьяноватым хохотом Войтек. — Так, сама по себе Марыська. А вот Волобужа, о котором вы мне разрешили поставить спектакль у вас во дворе, на самом деле Юзеф казнил.
— Войтек! — Красная, под цвет выпитого вина, лысина пана Турчака оросилась потом. — Анджей, не сердись на него, обалдуя…
— Всё в порядке, Павел, — успокоил я режиссёрова отца. — Я не верю в привидения. Просто хочется услышать легенду, связанную с моим родом.
— Недостоверную! — скривился Ковальский.
— А как же иначе? Достоверная легенда — это не легенда, а отчёт. Пожалуйста, Войтек, рассказывайте.
* * *Легенда о Волобуже оказалась самая простая и вроде бы недосказанная. Шёл своим путём через владения Жош-Лещницких странствующий человек. Не то лирник, не то пройдоха — кто его разберёт! Шёл-шёл и остановился отдохнуть там, где его приветили, и не торопился идти дальше, потому что никакой цели, до которой бы ему скорей надо было добраться, в помине не было. И не было у него родной хаты, а где его накормят, там ему был и дом. Хочешь, ну и живи, когда панская милость дозволяет. А отчего бы не дозволить, если Волобуж — так назывался перехожий — оказался славным лекарем. Все к нему за помощью бегали, никому не отказывал. Одному травку от животокручения, другому болотный отвар от золотухи, третьему наговорную водицу от трясовицы. Стариков, что в домовину глядели, и то на ноги подымал. А спросят: «Откуда ты, Волобуж, так знатно лечить знаешь?» — отвечал:
«А это всё от одной важной пани».
«Какой же это?»
«А вот слушайте. Был и я когда-то лопоух и бестолков, только постигал лекарскому ремеслу обучаться, а сердце моё тогда ещё не очерствело к людским страданиям. Вот иду я по дороге, за плечами кожаный мешок с ланцетами, мазями да щипцами, на поясе фляга с водою. День летний, солнце печёт. Глядь, на обочине старуха в лохмотьях распростёрлась: стонет, охает, ноги язвами покрыты. Напоил её водой из фляги, раны на ногах смазал, перевязал. А то была не простая старуха. А была то сама смерть…»