Сьюзен Хилл - Смерть под маской
Новые картины я привез с собой. Я не слишком часто наведывался в свою лондонскую квартиру, чтобы оставлять в ней что-либо ценное или привлекательное. Остальным новым приобретениям место нашлось легко, но, куда бы я ни помещал венецианскую картину, все казалось неподходящим. Никогда прежде не ведал я таких забот с развешиванием полотен. И непоколебим был лишь в одном: она ни в коем случае не должна находиться в комнате, где я сплю. Я даже не заносил ее в спальню. Нет, человек я не суеверный и до той поры страдал от дурных снов только во время болезни, когда меня лихорадило. Вволю намучившись, отыскивая для картины подходящее место, я в конце концов оставил ее стоять вон там, прислоненной к книжному шкафу. И все никак не мог наглядеться. Всякий раз, возвращаясь в квартиру, я стремился к ней. Я больше времени провел, глядя на нее… нет, вглядываясь в нее… чем любуясь картинами, превосходящими ее красотой и достоинствами. Казалось, потребность рассматривать каждый ее уголок, каждое лицо до единого неодолима.
О назойливом приставале из залов аукциона я больше слыхом не слыхивал, и вскоре забыл про него вовсе.
Примерно в то же время произошел один любопытный случай. Дело было осенью, в первую неделю семестра, начавшегося с Михайлова дня,[5] и в ночь, когда из-за ранних осенних холодов я попросил развести в камине огонь. Он ярко разгорелся, я работал за столом в круге света от настольной лампы, как вдруг на секунду поднял взгляд. Венецианская картина стояла прямо напротив, и что-то в ней заставило меня приглядеться повнимательнее. Очищенная, картина обнаружила в себе свежие глубины, прояснилось гораздо больше деталей. Я видел множество людей, толпящихся — местами в несколько рядов — на дорожке вдоль воды, гондолы на канале и еще катер, заполненный бражниками, в масках и без оных. Я вновь и вновь вглядывался в лица и всякий раз находил новые. Люди свешивались из окон и через ограждение балконов, толпились в сумрачной глубине комнат разных палаццо. Но лишь одна персона, одна фигура приковала мой взгляд, выделяясь из всех других, и хотя мужчина располагался близко к переднему плану картины, мне думалось, что прежде я его не замечал. Взгляд его был обращен не на лагуну и лодки, а скорее прочь от них, да и ото всей изображенной сценки: он, казалось, смотрел на меня, обратясь взглядом в эту самую комнату. Одет мужчина был по-карнавальному, но просто, без вычурности, заметной в нарядах многих других участников, и не скрывался под маской. Зато в масках были два бражника, стоявшие рядом, причем оба явно удерживали его: один за плечо, другой за левое запястье, — они будто старались остановить его, а то и повернуть назад. На лице мужчины застыло странное выражение, словно он был удивлен и одновременно испуган. Как бы не желая участвовать в изображенной сценке, он устремлял взгляд прочь, обращая его на мою комнату, на меня — на любого находящегося напротив картины, — и то, что читалось в этом взгляде, я могу назвать лишь мольбой. Вот только — о чем? Чего он просит? Потрясало уже вот что: фигуру мужчины я видел там, где прежде вообще не замечал. Я решил, что упавший на полотно под определенным углом свет лампы впервые ясно обозначил эту фигуру. Однако какова бы ни была причина, выражение лица на картине расстроило меня и работать с прежней сосредоточенностью я уже не мог. Ночью то и дело просыпался, в том числе после сна, в котором мужчина на картине тонул в канале и протягивал ко мне руки, умоляя спасти. Сон был настолько живым, что я слез с кровати, пришел сюда и, включив свет, взглянул на картину. Разумеется, ничто не изменилось. Мужчина не тонул, хотя все так же смотрел на меня, все так же молил, и я почувствовал, что на картине он пытался отделаться от тех двоих, державших его.
Я отправился обратно в постель.
Вот и все — и на очень долгий срок. Больше ничего не случалось. Картина много месяцев простояла прислоненной к книжному шкафу, пока в конце концов я не нашел для нее место — вон там, где вы сейчас ее видите.
Она мне больше не снилась. Однако власть картины надо мной ничуть не убывала, ее присутствие давало о себе знать неведомой силой, как будто призраки людей из этой причудливо высвеченной, неестественной сценки находились со мной рядом, навсегда поселились в этой комнате.
Прошло несколько лет. Живопись так и не утратила своей неведомой силы, но, разумеется, повседневная жизнь шла своим чередом и постепенно я к картине привык. Впрочем, я частенько проводил время, разглядывая ее, всматриваясь в лица, тени, здания, в мрачные, подернутые рябью воды Большого канала, и всякий раз клялся себе, что в один прекрасный день поеду в Венецию. Никогда я, как вам известно, не был заядлым путешественником, слишком люблю сельские просторы Англии, и не горел желанием во время каникул испытывать судьбу где-то вдалеке от них. Кроме того, в те годы я увлекся преподаванием, брался за все новые и новые обязанности в колледже, вел научные исследования, опубликовал несколько книг и продолжал покупать и продавать картины, хотя времени на это едва хватало.
За те годы лишь однажды произошел странный случай, связанный с картиной. Прибыл ко мне сюда Браммер, старинный мой приятель. Мы с ним не виделись несколько лет, и нам было о чем поговорить, но вот как-то, вскоре после его приезда, я зачем-то вышел из комнаты, а он принялся рассматривать картины. Когда я вернулся, Браммер стоял против венецианской сценки и внимательно ее разглядывал.
— Тео, где вы наткнулись на нее?
— A-а, на каком-то аукционе несколько лет назад. А что?
— Совершенно непостижимо. Не будь я… — Он покачал головой: — Нет.
Я подошел и встал рядом с ним.
— Что такое?
— Вы во всем таком разбираетесь. Когда, по-вашему, она написана?
— Конец восемнадцатого века.
Браммер вновь покачал головой:
— Тогда я не понимаю. Видите ли, вон тот мужчина… — Он указал на одну из фигур в ближайшей к нам гондоле. — Я… я знаю… знал его. Иными словами, он абсолютная копия человека, с которым я был хорошо знаком. Мы дружили во времена молодости. Конечно, это не может быть он… однако все: посадка головы, выражение… просто необъяснимо.
— На мой взгляд, при стольких миллиардах родившихся людей, при том, что у всех нас всего по два глаза, по одному носу, одному рту, гораздо замечательнее ничтожное количество совершенно одинаковых.
Браммер, впрочем, не обратил на мои слова никакого внимания. Он был слишком погружен в разглядывание картины и пристально изучал то самое лицо. Мне далеко не сразу удалось отвлечь его и вернуть к предмету нашего прежнего разговора, причем на протяжении последующих двадцати четырех часов он несколько раз возвращался к картине и стоял перед ней с лицом беспокойным и недоверчивым, время от времени покачивая головой.