Эдвард Кэри - Заклятие дома с химерами
Было время, когда Филчинг был вполне себе пригодным для жизни местом. До того, как здесь стали сваливать все эти кучи. В былые времена и район-то назывался полным именем: Форличингем. Но было это давным-давно, и теперь лишь те, у кого серьезный разговор, могут употребить полное название для пущей важности, а все остальные говорят просто «Филчинг». Любой из ныне живущих здесь вырос уже среди мусорных куч. С непременным видом на них: и снизу, и сверху, и сбоку, и даже изнутри… Вырос и тут же был призван служить им хоть так, хоть иначе; кто в армии нагребателей, кто в племени разгребателей — все мы тут в прислуге у этих куч. Моя мать, между прочим, в том же пансионе работала в прачечной, отскребая сапоги и галоши многочисленным труженикам свалок. И наступит день, однажды сказала я себе, наступит день, когда все вокруг станут подходить к тебе с одной лишь меркой — меркой твоего болотного сапога; это и будет началом твоего конца. А тот, кто примерил такой сапог или, как говорят у нас, «обручился с сапогом», тот, считай, обречен вековать остаток дней своих на Свалке. Ничего другого после «обручения» в жизни уже не предвидится, а тешить себя надеждой — значит обманывать себя.
Выходит, судьба моя — бродить вокруг да около родного дома, деля кров со всяким сбродом себе подобных; это и будет моя жизнь. Уже с детства меня привлекали к уборке жилищ, и, если мне попадалось что-нибудь блестящее и легко опускаемое в карман, я полагала это подлежащим… изъятию. Иными словами — приворовывала, было дело. Но так, по мелочи: где чего съестного прихватишь, где наперсток прикарманишь, а как-то раз попались даже часы на цепочке, но я им быстро на радостях скрутила завод. А вот стекло на циферблате и без меня было треснувшее, чего б там папа ни говорил. Но если бы я попалась, то отцовского ремня довелось бы отведать сполна, поэтому я старалась не попадаться. То, что почитала своей добычей, я научилась прятать в зарослях густых волос под простеньким беретом, куда не падал отцовский взгляд и не доходили руки — он даже не догадывался, что в спутанном гнезде рыжих волос может скрываться искомое.
Кроме меня, в доме были и другие дети. Мы вместе играли и ходили в школу в Филчинге. Усерднее всего нас там учили истории, из которой мы знаем и об Империи, и о Виктории; показывали нам и глобус, и то, какое место мы занимаем на нем; а кроме того, у нас были уроки по истории самого Филчинга и беседы о том, как рождалась опасная и великая филчинговская Свалка. Рассказали нам и давнюю историю о том, как некий Актойвиам Айрмонгер, бывший в то время главным над всеми свалками Лондона, распорядился свезти весь мусор сюда, а было это лет сто тому назад, если не больше, в те времена, когда мусорные кучи были еще кучками и кучечками и с ними можно было еще как-то управиться. Но потом он вроде бы немного перепил джина или чего у него там было и на целых три дня ушел на покой, как-то запамятовав распорядиться, что с этими кучами делать дальше: просеивать — не просеивать, свозить или увозить… А кучки и кучечки тем временем все скучивались и скучивались, поскольку весь Лондон продолжал выплескивать сюда все свои помои до тех пор, пока Великая Куча, или Свалка, не подмяла нас под себя. Она вечно нас опережала, исподволь захватывая наши земли, — непостижимое дикое нечто. А все из-за этого Актойвиама и его джина из той злополучной бутылки — дескать, они на пару все это и устроили. Но, как по мне, вся эта история уж больно смахивает на придумку, направленную на то, чтобы заставить нас лучше работать, ибо ясен посыл: тех, кто ленится и пьет, враз трясина засосет. Но доводить дело до «обручения» мне никак не улыбалось, поэтому я старалась не лениться в пределах дома и быть поближе к родителям. И впрямь, казалось мне тогда, если для того, чтобы оставаться в доме с родителями, нужно упорно работать, то почему бы этого не делать.
Так что, в принципе, жизнь у меня складывалась не так уж и плохо. Да, вот еще что… В нашем доме наверху обитал некий постоялец, который вовсе никуда не выходил, — о том, что он существует, мы могли догадываться только на слух, то есть подслушивая, как он шатается по своему скиту. Тщетно приникали мы к замочной скважине — ни я, ни мои приятели даже мелькнувшей тени скитальца за закрытой дверью не засекли. А сколько раз мы пугали друг друга этим жильцом и скатывались вниз по лестнице, давясь от хохота и визжа от напускного ужаса — все без толку. А потом нагрянула напасть.
Вначале она поразила вещи, которые предметы. Они вдруг перестали вести себя так, как им подобает. То обычные домашние тапки проявят не свойственную им твердость. То на блестящей поверхности ни с того ни с сего вдруг проступит какая-то щетина. А чаще всего вещи просто оказывались не там, где ты их оставил. Поначалу все только посмеивались: это ж как такую-сякую вещь угораздило? Но потом стало не до смеха. Заставить вещи делать то, что они должны, когда они ни в какую, — никак! Все больше им становилось не по себе, и все больше их одолевала немочь. Некоторым, если так можно выразиться, становилось как-то совсем уж худо: какую в дрожь бросает, какую — в пот, а какая вся сыпью пошла, такими точками или жутковатыми бурыми пятнами. Ты и сам чувствовал, как бедняжки страдают. Сейчас уж не упомню, когда точно, но вслед за вещами напасть перекинулась и на людей: у них стали опускаться руки. И не только. У кого-то сводило челюсти, а кто-то, наоборот, не мог их открыть, кто-то даже пошел трещинами, а кого-то ломало так, что бедняга просто оставался сидеть среди куч и даже пальцем не шевелил. То-то и оно. Народ начал останавливаться даже на ходу. Только вот шел по улице, и вдруг раз — и стал. А того, кто стал, вновь привести в движение не могла уже никакая сила. И вот, среди всех этих дел, возвращаюсь я как-то из школы домой и сталкиваюсь с чужими людьми, чьи официальные лица обрамляют воротнички с нашивками в виде позолоченных косичек лаврового листа[1], в отличие от зеленых, что носили все наши на ежедневной форменной одежде. На этих, опять же в отличие от наших, надеты еще и перчатки, а с собой они, значит, приволокли насосы с распылителями; а те, которые зашли в нашу комнату, еще и напялили на себя такие кожаные маски с круглыми окошечками для глаз, и по этой причине их официальные лица представлялись мне чудовищными мордами. Мне преградили путь и наказали не заходить. Но я так визжала и брыкалась, что все равно продралась внутрь, а там — приставленные к стене, вроде мебели, стоят отец и мать; их лица — как та штукатурка, да еще и уши отца, и без того оттопыренные, сейчас торчат по сторонам как ручки кувшина. Одну секунду. Одну секунду — ровно столько мне дали поглядеть на них, потом все разом стали кричать на меня, мол, прикасаться нельзя и ни в коем случае ничего не трогать, а потом меня кто-то дернул, и я оказалась за их спинами. Так что прикоснуться мне и впрямь не дали.