Чарльз Вильямс - Канун дня всех святых
Все это пронеслось в ее сознании, пока звал голос.
Она вдруг увидела все совершенно отчетливо, увидела на вечность вперед. Вот чего она хотела, вот чем она на самом деле была. Она проклята. Да, пока она остается такой, она проклята. Выхода нет, вот только если стать другой… но где же взять силы на это? Она стояла, замерев в ужасе то ли перед собой, то ли перед адом, то ли перед тем, что они оказались одним и тем же, когда в ее сознание ворвалось слово. Джонатан! Далекий голос звал:
"Джонатан!" Она знала это слово, так звали друга Ричарда. Сам художник совсем не интересовал ее, но она приглашала его обедать, потому что Ричард его любил, она благосклонно относилась к его картинам, потому что они нравились Ричарду. Она узнала имя, и имя разбило вставшее перед ней видение Бездны. Нет, она все-таки не такая, она еще не там. Она стоит на улице и дышит вольным воздухом, узнавая зов любви. Может быть, из глубин сознания, может быть, откуда-то извне пришел вопрос:
— Справедливо ли это будет?
Она ответила со свойственным ей мужеством, но с новой, праведной осторожностью:
— Наверное, это будет последняя возможность.
— Это будет твоя последняя возможность, — закончил голос, если это был голос вообще.
И тогда она ответила:
— Да.
Бессловесный разговор окончился, и в тот же миг перестал звучать голос над ними. Видно, она прикрыла глаза; теперь, снова открыв их, она увидела уже довольно далеко убегающую Эвелин. Она позвала ее и тут же без особого удивления поняла, что может звать Эвелин без всяких затруднений.
— Эвелин! — окликнула она. Маленькая фигурка на бегу оглянулась, и до нее ясно долетел тонкий голос.
— Это Бетти! — Эвелин повернулась и побежала дальше.
Лестер помчалась за ней. Лицо подружки, когда та оглянулась, ошеломило ее: на нем были восторг и предвкушение. Лестер вспомнила Бетти, вспомнила и то, как Эвелин мучила ее. Однажды они вот также втроем бежали по школьному саду у моря. Сейчас на бегу она видела, как сквозь дома и магазины проступают кусты того сада.
Бетти убегала, а Эвелин гналась за ней, а потом и сама Лестер вдруг помчалась за Эвелин. В школьные годы она не любила связываться с ними, потому что с Бетти было скучно, а заступаться за нее не было нужды. Эвелин не собиралась причинять бледной, всегда немножко забитой Бетти особого вреда, да и на этот раз она, кажется, просто хотела поговорить с ней. Но тогда, на берегу, Бетти отчего-то расплакалась, и Лестер тут же вмешалась. И вот теперь все повторялось: они бегут по тропинке вниз, нет, не вниз, а вверх, и не по тропинке, а по улице к Хайгейту, а над ними на фоне неба стоит одинокая фигурка и ждет их приближения.
Бетти издали смотрела на них, не узнавая. Едва она сошла с предписанного пути, как освободилась от боли.
Незыблемые законы этого места дали ей то, чего она так настойчиво добивалась. Страдание или его предчувствие могли объяснить неожиданный бунт, но не изменить его последствия. Она сошла на мостовую и (как в старых сказках) обитатели этого места разом обрели существование.
Она попросила о том, что знала. Но то, о чем она просила, принадлежало к миру лежащей за ее спиной тени, а здешний мир не мог ей этого дать. Она увидела вдали двух бегущих женщин, чужих и чуждых, как на картине или в стихотворении. Она с любопытством наблюдала за ними, и теперь время шло для нее так же, как для Эвелин, взбирающейся по склону, и для Лестер, замешкавшейся позади. Лестер споткнулась, в отличие от Эвелин она не знала точно, зачем бежит. Поэтому одна бежала быстрее, а другая медленнее. Во внешних кругах этого мира жестокая цель все еще может опередить смутную жалость. Но жестокость не достигнет того, к чему стремится. Бетти ждала до тех пор, пока на полпути к вершине холма — первая из бегущих не подняла голову, и тогда она узнала Эвелин. Бетти невольно сделала несколько шагов назад, и ночь того мира, в который она медлила вступать, подхватила ее. Кошмар надвинулся вплотную; вот оно и случилось. Она вскрикнула, повернулась и бросилась бежать.
Эвелин звала:
— Бетти! Бетти! Остановись! — но Бетти услышала совсем другое. В страшных снах этот голос часто звал ее:
"Беттина!", вот так же он звучал и сейчас. Она бежала.
Между ней и домом оставались всего одна-две короткие улицы; она хорошо знала их, печальные, несчастливые улицы Хайгейта. Но сейчас страх перед домом отступил куда-то далеко, уступив место ужасу перед Эвелин.
— Беттина! Беттина!
Пропала, совсем пропала! Но дом уже ближе, и ближе то холодное, замершее, что ждет ее на пороге.
— Беттина! Беттина!
Нет, она уже здесь, она и ее образ у двери уже неразделимы. Изнеможение навалилось на нее как мокрое одеяло, глаза закрылись, тело обмякло, она едва сумела приоткрыть дверь и протиснуться внутрь. Она упала, кто-то подхватил ее. Больше она ничего не помнила.
Напротив дома Эвелин остановилась. Для нее мир остался все тем же тихим и пустым, таким же земным и неземным, как и раньше. Он не был темным, никогда еще он не бывал для нее совершенно темным. Она не успела узнать мягкой, насыщенной, священной темноты Города. Эвелин стояла, слегка задыхаясь, — так могла бы запыхаться любая девушка, игравшая в догонялки с любимым. Впрочем, не совсем так — в ней вовсе не чувствовалось быстрой и щедрой жизнерадостности. Наоборот, злоба, жившая в ней, изо всех сил противилась смерти второй. Совсем недавно у нее появилась цель: она хотела Бетти, а теперь она опять не знала, чего хочет.
Дом стоял перед ней, но она боялась войти.
Тут-то ее и догнала Лестер. Она резко остановилась рядом и сказала с высокомерной требовательностью:
— Что ты делаешь, Эвелин? Почему ты не можешь оставить ее в покое?
Вот! Опять то же самое! Она уже говорила это раньше — в том самом саду у моря, на берегу огромного моря, рокот которого она слышала сейчас та же явно, как звук собственного голоса. Как слышала тогда, в школе, и во время уроков, и после них, лежа в постели.
Ей показалось, что Город позади нее пришел в движение. Она собиралась схватить Эвелин за плечо — и это тоже она когда-то уже делала. Но теперь опустила руку, потому что не смогла пересилить отвращение, которое неизбежно вызовет прикосновение. Но Эвелин тут же повернулась, словно повинуясь этой властной руке, и заговорила тем глупым, смазливым голоском, который только усиливал недоверие к словам:
— Да о чем ты? Ничего я такого не делала.
Ответ наконец привел Лестер в себя. Они уже не школьницы. Но кто же они тогда? Женщины; мертвые женщины; живые женщины; женщины, в чьих устах подобные слова не имеют никакого смысла. Извинения ребенка в саду у моря могли быть приняты, если бы не прозвучали здесь. В парке Лестер могла бы еще посмеяться над ними, теперь она не могла заставить себя даже улыбнуться. Когда она заговорила, голос ее звучал так полно и ясно, как еще ни разу не звучал в этом мире.