Чарльз Вильямс - Канун дня всех святых
Бетти стояла и смотрела вслед поезду. Когда он исчез, став уже прошлым этого мира, она повернулась и помедлила секунду, не зная точно, что делать дальше.
Веселье в сердце чуть потеснилось, давая место печали; лицо посерьезнело. Она чувствовала себя так, словно замешкалась, выполняя поручение, но имела на это право, потому что сам Город хотел этой встречи. Она была дарована и предписана ей, чтобы помочь самой себе; теперь пришла пора заняться делами других. Она попыталась припомнить, о чем ее просили, и не смогла. Да это было и неважно: в таком замечательном городе ей и так все покажут. Она медленно сошла с платформы, и в тот же миг сама атмосфера и весь облик станции начали меняться. С каждым ее шагом свет дрожал все сильнее, люди вокруг становились все призрачнее, и скоро она переставала осознавать их присутствие. Теперь она двигалась в некоем трансе, не осознавая ускоренного хода времени, вернее, не замечая, что проходит сквозь время. Совершенное спокойствие Города, в котором одновременно существовали все времена Лондона, приняло эту странницу в себя и предоставило средства для выполнения ее задания. Когда она выходила из дома, кончался октябрь, а на платформе в полном разгаре звенел прошлый июль; теперь она шла в сторону осени, каждый шаг — день, и когда добралась до книжного киоска, миновало чуть ли не полгода. Бетти подошла к нему темным январским утром, тем утром, о котором ее смертное тело, оставшееся на крыльце, еще не знало, о котором не знал даже Саймон Клерк, да и никто на земле. Теперь она входила в события, которым еще предстояло свершиться, потому что здесь все события свершались одновременно. То были окрестности блаженства. Блаженство Города знало свои собственные пределы, но пока она оставалась здесь только странницей, она не смогла бы обозначить их. До этого счастье переполняло ее, но возле киоска смутное чувство, мешающее блаженству, вдруг поднялось в ее душе и тут же исчезло. Все правильно, она должна сделать то, что собиралась сделать, и все же ей это не слишком нравилось. Она чувствовала себя так, словно сказала или сделала что-то пошлое, хотя и не могла догадаться, что. Она держала в руке несколько монет, хотя не могла бы сказать, откуда они взялись. Перед ней лежали на прилавке утренние и вечерние газеты. Виновато она не могла избавиться от ощущения вины — Бетти купила несколько газет, потом прошла в зал ожидания и села читать.
Впрочем, едва ли это можно было назвать чтением.
Глаза бежали по печатным строчкам, память вбирала их в себя. Но сама она не понимала и не запоминала прочитанного. Она делала это не для себя, а выполняя чужой приказ. Она развернула одну газету, прочла, свернула, отложила в сторону, взяла другую, и так, пока не перебрала все. Она читала будущее, но для нее оно не становилось более известным. Законы Города, властвовавшие здесь, позволяли ей только передать прочитанное хозяину. Ведь он за тем и посылал ее, вот и пусть наживается на этом. Город хранил от опасности ее, предоставляя пославшему самому расплачиваться за свои поступки. Слова и дела мира в этот новый январь записывались в ее памяти, но она, хотя и подвластная волшебству, все еще оставалась свободной. Наконец она легко встала, оставив газеты на скамейке, вышла из зала ожидания и вообще с вокзала. Теперь она возвращалась к Хайгейту.
Чтобы выйти на улицу, ей снова пришлось пройти сквозь убывающее время. Снова наступил октябрь и дул свежий ветер.
Теперь ее прежняя радость немного утихла. Она поймала себя на том, что настраивается на скуку, какую испытываешь от пустых разговоров. Ее ждут какие-то люди, которым захочется, чтобы она объясняла им что-то или без конца повторяла одно и то же.
— А я не очень-то хорошо объясняю, — запротестовала Бетти. — Сколько раз я пыталась объяснить что-нибудь своей матушке, и ни разу так и не справилась.
Она говорила вслух сама с собой. Улицы опустели, ни впереди, ни позади нее не было ни единой души. Она говорила, обращаясь к Городу, не защищаясь и не оправдываясь, просто сообщая факт. Она не услышала ответа, разве что воздух потяжелел и набух светом, словно предлагая ей надежду и подбадривая. Если бы она видела вторую картину Джонатана, то могла бы узнать эту световую дрожь, хотя ни она, ни кто-либо другой не догадались бы, откуда и как пришло к художнику такое понимание никогда не пережитых им впечатлений.
— И еще, — продолжала она, — я ведь уже не буду чувствовать себя так хорошо, как сейчас. Скорее всего, опять голова разболится, и вообще станет совсем плохо.
Фраза угасла в воздухе; она шла дальше, стараясь не раздражаться. Слишком быстро пришла она к подножию холма, и когда увидела, что он приглашает ее подняться (такими разумными выглядели улицы, дома и сам рельеф местности), то произнесла уже почти подавленно:
— Вот жалость-то.
А что? Разве не жалость — покинуть все это благолепие ради предстоящих глупых и скучных дел. Она знала, что они будут глупыми, и уже чувствовала первые признаки будущей головной боли. Но делать нечего; кому-то же надо выполнить эту работу, и если ей… Она поняла, что собирается сделать проблему из простого подъема на холм, и ускорила шаги. Скука, поджидавшая впереди — всего лишь игра, и она сыграет в нее как надо. Но когда она поднялась наверх, ощущение расставания с Городом усилилось. Раз или два она оглянулась, посмотрела назад.
Красивый и светлый, Город лежал перед ней, полускрытый на востоке легкими тенями и подкрашенный розовым и красным от заходящего солнца на западе. Она знала, что когда солнце зайдет, ее здесь уже не будет, ночь в этом Городе — не для нее. Другая ночь ждет ее. Ей казалось, что никогда еще возвращение на давалось так трудно, как в этот раз. Раньше печаль и боль внезапно обрушивались на нее в самом конце. Теперь она готовилась; они приближались, и она уже заранее начинала протестовать, чуть ли не восставать против их приближения. Почему надо уходить? Зачем уходить? Она была уже на краю тени, нависающей над Хайгейтским холмом, и перед ней мягко горел закат, а над Городом сиял другой закат, с другим солнцем — сиял так, словно не свет гас, а надвигалась святейшая ночная красота, предваряя роскошное ночное таинство. Она прижала ладонь к телу, и ощутила тепло, словно сжимала другую ладонь, добрую и теплую ладонь этого места. На рубеже соединения двух миров, скорее на границе, оказавшейся внутри нее, добро одного мира низвергалось в другой. Она знала имя, она знала, кто, живя в одном из миров, на самом деле принадлежит другому. Там кто-то еще мог отрицать это, здесь это знание было само собой разумеющимся.
Она громко позвала вслух: "Джонатан!" Близко, на краю тени, совсем близко к тому темному дому, который ждал ее, так близко к той силе, которая убьет это яркое, веселое "я" и саму радость жизни, она позвала своего любимого. Она сделала только один маленький шажок по мостовой. В ней уже поднимались беззвучные причитания и бледная покорность той, другой Бетти, но и энергия этой пока еще жила в ней. Она остановилась, как вкопанная, и решительно заявила: