Огюст Дерлет - Нечто из дерева
Я сам прочел ее со все возраставшим удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает «огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность», были достаточно обычны; но утверждения, что художник «очевидно не знаком с культовым искусством Ахапи и Ахмноиды», и что лучше бы Богдоге заняться чем-нибудь другим, нежели гибридной имитацией «школы Понапе», были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы, ибо Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна, нежели на работы, скажем, Местровича, – и уж конечно не на тех примитивистов, что так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве. Ибо вся его статья была усеяна странными ссылками на художников, о которых никто не слыхал, на места, далеко отстоящие от нас во времени и пространстве – если они вообще существовали на этой земле, – а также на культуры, которые никак не соотносились с известными даже самым информированным читателям.
И все-таки его подход к искусству Богдоги не был совершенно неожиданным, ибо всего лишь за два дня до этого он написал критическую заметку о первом исполнении новой симфонии Франца Хёбеля цветистым и эгоцентричным Фраделицким, полную намеков на «мелодичную музыку сфер» и на «те трубные ноты, предруидические по своему происхождению, которые призрачно наполняли эфир задолго до того, как человечество поднесло к губам или взяло в руки вообще какой бы то ни было музыкальный инструмент». Одновременно он хвалил исполненную в той же самой программе «Симфонию № 3» Харриса, которую прежде публично ругал, а сейчас называл «блестящим образцом возвращения к той допримитивной музыке, которая таится в родовом сознании человечества, к музыке Великих Старых, пробивающейся к свету, несмотря на наложения Фраделицкого – но, опять-таки, Фраделицкий, не имея в себе самом никакой творческой музыки, неизбежно должен накладывать на любую работу под своей дирижерской палочкой достаточно самого Фраделицкого, чтобы ублажить собственное эго, не обращая внимания, насколько при этом перетолковывается композитор».
Две этих крайне загадочных рецензии в спешке отправили меня к дому Уэктера; я застал его за письменным столом, погруженным в тяжелые размышления перед двумя своими неоднозначными статьями и грудой писем – без сомнения, негодующих.
– А-а, Пинкни, – приветствовал меня он, – вас, конечно, привели сюда эти мои любопытные рецензии…
– Не совсем, – уклонился я. – Признавая, что любая критика вытекает из личного мнения, вы свободны писать все, что вам вздумается, коль скоро вы искренни. Но кто такие, к дьяволу, эти ваши Ахапи и Ахмноида?
– Я сам бы хотел это знать.
Он сказал это настолько серьезно, что в его искренности сомнений у меня не возникло.
– Но я не сомневаюсь, что они существовали, – продолжал он. – Так же, как и в том, что Великие Старые, по всей видимости, обладали в древнем фольклоре каким-то положением.
– Так как же вы на них ссылаетесь, если не знаете, кто они такие? – не выдержал я.
– Этого я тоже не вполне могу объяснить, Пинкни, – ответил он, озабоченно нахмурившись. – Но я попытаюсь.
И он пустился в не очень связный рассказ о некоторых вещах, случившихся с ним после того, как я нашел для него в Портленде резьбу с изображением странного осьминога. Не проходило ни одной ночи, когда бы во сне ему не являлось это существо – либо непосредственно и близко, либо смутным ощущением где-то на краю сна. Ему снилась места под землей и города на дне моря. Он видел себя на Каролинах и в Перу; во сне он бродил в полнящемся легендами Аркхаме под подозрительными домами с остроконечными крышами; на странном морском судне он плыл куда-то за пределы всех известных океанов. Резьба, как он это знал, была лишь миниатюрой, ибо само существо представляло собой громадную массу протоплазмы, способную изменять свою форму мириадами способов. Его имя, говорил Уэктер, было «Ктулху», его владениями – «Р'лаи», жуткий город глубоко под Атлантическим океаном. Существо было одним из Великих Старых, которые, как гласило поверье, стремились из иных измерений, с далеких звезд, из морских глубин и тайных уголков пространства к новому установлению своего древнего господства над Землей. Существо появлялось в сопровождении аморфных карликов, явно недолюдей, которые выступали перед ним, играя на странных трубах музыку, не сравнимую ни с чем. Очевидно, что резьба, созданная в очень древние времена, – весьма, вероятно, задолго до того, как человеком были оставлены какие бы то ни было записи, но уже после наступления зари человечества, – мастерами с Каролинских островов, была «точкой соприкосновения» нас и чуждого нам измерения, населенного существами, которые искали возвращения к нам.
Признаюсь, я слушал это с некоторым недоверием, заметив которое, Уэктер резко оборвал свой рассказ, встал и перенес деревянную резьбу с каминной доски себе на стол. Он развернул ее ко мне.
– Теперь посмотрите на нее внимательнее, Пинкни. Вы видите какую-нибудь разницу?
Я тщательно исследовал вещь и в конце осмотра объявил, что никаких изменений в ней не вижу.
– А вам не кажется, что вытянутые от лица щупальца… ну, скажем, «более вытянуты»?
Я ответил, что не кажется. Но, говоря это, я уже не был так уверен. Часто предположение порождает сам факт. Удлинились они или нет? Я уже не мог этого сказать. Я и теперь не могу этого сказать. Но ясно одно: Уэктер верил в то, что щупальца вытянулись. Я заново осмотрел резьбу и вновь ощутил свое давнее странное отвращение от сходства скульптур Смита и этой причудливой вещи.
– Так, значит, вам не кажется, что концы щупалец приподнялись и вытянулись немного вперед? – настаивал он.
– Не могу этого сказать.
– Очень хорошо. – Он взял деревянную вещь и поставил ее обратно на камин. Вернувшись к столу, он сказал: – Боюсь, вы сочтете, что у меня не все в порядке с головой, Пинкни, но факт тот, что с тех пор, как она появилась у меня в кабинете, я стал осознавать, что существую в том, что могу описать как измерения, отличные от тех, что мы знаем, – короче, в тех измерениях, которые видятся мне во сне. Например, я совершенно не помню того, как писал эти рецензии; однако они принадлежат мне. Я нахожу их у себя в рукописях, в гранках, в своей колонке, наконец. Короче говоря, написал их я и никто другой. Я не могу публично от них отказаться, хотя очень хорошо себе представляю, что они противоречат тем мнениям, которые множество раз появлялись в печати за моей подписью. И все же нельзя отрицать, что их пронизывает некая любопытно внушительная логика. Прочитав их – и, кстати, те негодующие письма, что я получил, – я несколько более подробно изучил эту тему. Невзирая на те мнения, которые вы, вероятно, слышали от меня прежде, скажу, что работы Богдоги действительно имеют отношение к гибридной форме раннего Каролинского культового искусства, а Третья Симфония Харриса действительно отчетливо и тревожно склоняется к примитиву, и возникает вопрос – не является ли их изначальная оскорбительность для традиционно восприимчивых или традиционно культурных людей инстинктивной реакцией на примитив, которое их внутреннее «Я» немедленно признает? – Он пожал плечами. – Но ответа на этот вопрос нет ни там, ни здесь, не так ли, Пинкни? Факт остается фактом: резьба, которую вы нашли для меня в Портленде, оказывает на меня иррационально тревожащее воздействие до такой степени, что я иногда не уверен, к лучшему оно или нет.