Энн Райс - Вампир Арман
Я попытался сформулировать вопросы, объяснить, что такое сочетание плотского и блаженного невозможно, но не смог подобрать красноречивых слов. Нагота маленьких ангелов была очаровательна и невинна, но я в это не верил. Это ложь Венеции, ложь Запада, ложь самого Дьявола.
– Амадео, – продолжал он, – не бывает добра, основанного на страданиях и жестокости; не бывает добра, коренящегося на лишениях маленьких детей. Амадео, из любви к Богу повсюду произрастает красота. Посмотри на эти краски; эти краски созданы Богом.
Чувствуя себя у него на руках в безопасности, обхватив его руками за шею и болтая ногами, я постепенно впитал в свое сознание детали огромного алтаря. Я двигался взад-вперед, взад-вперед, рассматривая все мелкие штрихи, которые мне так нравились.
Я показал пальцем. Вон лев, спокойно сидит у ног Святого Марка, смотри, страницы у книги Святого Марка, он переворачивает страницы, а они двигаются. А лев – домашний и кроткий, как дружелюбный пес у очага.
– Это рай, Амадео, – повторил он. – Что бы ни вбило прошлое тебе в душу, отпусти его.
Я улыбнулся и медленно, глазея на святых, на ряды стоящих святых, тихо и доверительно рассмеялся господину на ухо.
– Они разговаривают, бормочут, болтают друг с другом, совсем как венецианские сенаторы.
В ответ я услышал его приглушенный, сдержанный смех.
– О, я думаю, сенаторы ведут себя пристойнее, Амадео. Я никогда не видел их в таких неофициальных позах, но это, как я уже говорил, и есть рай.
– Нет, господин, посмотри туда. Святой держит икону, прекрасную икону. Господин, я должен тебе рассказать… – Я замолчал. Меня бросило в жар, выступил пот. У меня горели глаза, я ничего не видел. – Господин, – сказал я, – я в диких степях. Я бегу. Я должен спрятать ее в деревьях. – Откуда ему было знать, что я имею в виду, что я говорю о старом, отчаянном побеге из связного воспоминания, побеге через степь со священным свертком в руках, со свертком, который нужно развернуть и положить в деревьях. – Смотри, икона.
Мне в рот полился мед. Густой и сладкий. Он тек из холодного источника, но это не имело значения. Я узнал этот источник. Мое тело превратилось в кубок, в котором взболтали жидкость, растворяя всю горечь, растворяя ее в водовороте, чтобы остался один мед и дремотное тепло.
Когда я открыл глаза, я лежал в нашей кровати. Мне было прохладно. Лихорадка прошла. Я перевернулся и подтянулся на подушки.
Мой господин сидел у стола. Он перечитывал то, что, видимо, только что написал. Он перевязал свои светлые волосы лентой. У него было очень красивое лицо, ничем не скрытое, с точеными скулами и гладким узким носом. Он посмотрел на меня и сотворил чудо обыкновенной улыбки.
– Не гоняйся за воспоминаниями, – сказал он. Он говорил так, как будто, пока я спал, мы все время разговаривали. – Не ищи их в церкви Торчелло. Не ходи к мозаике Сан-Марко. Со временем все эти пагубные вещи вернутся сами собой
– Я боюсь вспоминать, – сказал я.
– Я знаю, – ответил он.
– Откуда ты знаешь? – спросил я его. – Это в моем сердце. Она только моя, эта боль.
Я раскаивался, что говорю в таком наглом тоне, но, невзирая на чувство вины, моя наглость проявлялась теперь все чаще и чаще.
– Ты действительно во мне сомневаешься? – спросил он.
– Твои достоинства неизмеримы. Все мы это знаем, но никогда не обсуждаем, и мы с тобой тоже никогда об этом не говорим.
– Так почему ты веришь не в меня, а в то, что помнишь только наполовину?
Он поднялся из-за стола и подошел к кровати.
– Пойдем, – сказал он. – Жар спал. Идем со мной.
Он повел меня в одну из многочисленных библиотек в палаццо, в неубранную комнату, где в беспорядке валялась рукописи. Он редко работал в этих комнатах, практически никогда. Он скидывал там свои покупки, чтобы мальчики занесли их в каталог, а то, что нужно, относил в нашу комнату.
Он двигался среди полок, пока не нашел одну папку, большую хлопающую папку из старой желтой кожи, потрепанную на краях. Белые пальцы разгладили большой лист пергамента. Он положил его на дубовый письменный стол так, чтобы мне было видно. Картина, старинная.
Я увидел, что на ней нарисована огромная церковь с золотыми куполами, очень красивая, очень величественная. На ней горели буквы. Эти буквы я знал. Но не мог заставить ни рот, ни мозг вспомнить эти слова.
– Киевская Русь, – сказал он.
Киевская Русь.
Мной завладел невыразимый ужас. Не успев остановиться, я сказал:
– Она разрушена, сожжена. Такого места нет. Оно не живет, как Венеция. Оно разрушено, там все холодное, грязное, безнадежное. Да, именно таким словом.
У меня закружилась голова. Я почувствовал, что вижу путь к избавлению от отчаяния, но он был холодный и темный, извилистый, со множеством поворотом, и вел к миру вечной тьмы, где единственное, чем пахнут руки, кожа, одежда – это сырая земля. Я попятился и убежал от господина. Я пробежал по всему палаццо.
Я пронесся по лестнице и по темным комнатам первого этажа, выходившим на канал. Вернувшись, я нашел его одного в спальне. Он, как всегда, читал. Свою любимую в последнее время книгу, «Утешение философией» Боэция. Когда я вошел, он терпеливо поднял глаза.
Я стоял и думал о своих болезненных воспоминаниях.
Я не мог их поймать. Да будет так. Они унеслись в небытие, как листья в аллее, листья, которые иногда падают и падают без конца на крашеные в зеленый цвет стены из маленьких садиков на крышах, потревоженных ветром.
– Я не хочу, – повторил я. Существует лишь один Бог во плоти. Мой господин.
– Когда-нибудь к тебе все вернется, когда у тебя хватит сил этим пользоваться, – сказал он. Он захлопнул книгу. – А пока дай мне тебя утешить.
О да, к этому я был готов как никогда.
3
Как же долго тянулись без него дни. К наступлению ночи, когда зажигали свечи, я сжимал руки в кулаки. Бывали ночи, когда он вообще не появлялся. Мальчики говорили, что он уехал по делам чрезвычайной важности. В доме все должно идти так, как при нем.
Я спал в его пустой кровати, и никто не задавал мне вопросов. Я обыскивал весь дом в надежду обнаружить хоть какие-то следы его пребывания. Меня мучили вопросы. Я боялся, что он больше никогда не вернется. Но он всегда возвращался.
Когда он поднимался по лестнице, я кидался к нему в объятья. Он подхватывал меня, удерживал, целовал и только тогда позволял нежно прижаться к его груди. Я для него ничего не весил, хотя с каждым днем становился, как мне казалось, все выше и тяжелее.
Мне суждено было навсегда остаться тем семнадцатилетним мальчиком, которого ты видишь перед собой, но как мужчина такого хрупкого, как он, сложения мог так легко поднимать меня в воздух? Я не цыпленок, никогда таким не был. Я сильный.