Мария Барышева - Дарители
Я смотрю на нее очень внимательно, пытаясь уловить, в чем подвох, отыскать фальшь в голосе, во взгляде, в выражении лица, в жестах, в наклоне головы, в самих словах… и одергиваю себя.
— Хорошо. Но если это предлог, чтобы попасть на улицу…
— Нет! — теперь в ее голосе досада и возмущение. — Я буду сидеть дома, если ты считаешь, что так надо. От тебя требуется только…
— Вести себя по-человечески, — заканчиваю я. Ее глаза темнеют.
— В последнее время мы… не очень ладим, и я, кстати, не всегда…
— Да я и не спорю. Что ж, хорошо, — я едва не добавляю «поиграем в людей», но вовремя закрываю рот и только киваю, и Наташина голова ответно одобрительно прыгает вверх-вниз.
— Значит… можно сказать, что мы помирились? — она протягивает руку в недвусмысленном жесте. Я слегка пожимаю ее, но она в ответ так стискивает мои пальцы, что я едва сдерживаюсь, чтобы не охнуть от боли. Только сейчас я осознаю, насколько Наташа выше и сильнее меня, и если она вдруг вздумает просто взять и уйти или начнет свирепствовать, мне с ней никак не справиться. Наверное, на моем лице все же появляется болезненная гримаса, потому что она заботливо говорит «Извини», уходит в коридор и принимается подметать пол. Я некоторое время наблюдаю за ней. Как странно. Ведь, в сущности, мы друг другу никто, мы друг друга совершенно не знаем, а то, что нам известно, должно бы, по идее, оттолкнуть нас, а не заставлять вот уже почти месяц с каким-то предсмертным отчаянием цепляться друг за друга. И если меня сейчас спросить, зачем я вернулась за ней в Ростов, ради чего разыграла весь этот спектакль, который почти наверняка мог бы мне стоить жизни, я не смогу ответить. Вряд ли ради спасения человечества — я никогда не отличалась и не буду отличаться ни героизмом, ни альтруизмом, я слишком долго прожила в таком мире, где иметь эти качества не только бессмысленно, но и опасно. Что же тогда — жалость? Не знаю, как насчет Ростова, но сейчас мне иногда думается, что я, в моем нынешнем разгромленном состоянии просто пытаюсь видеть в ней подругу, а может не только видеть, но и сделать из нее подругу. Потому что я сейчас не могу быть одна, никак не могу. Но разве это не одна из разновидностей эгоизма? Другое дело, что сама Наташа, несмотря на все наши ссоры, похоже, начала ко мне привязываться, хотя она, возможно, видит во мне Надю или пытается видеть. Господи, какой-то салат оливье! Где письма, где мои записи — сюда, сюда, пальцы подтягивают бумаги к краю стола, и они шелестят успокаивающе, и взгляд ныряет в строчки, как в мягкую прохладную сонную воду… вода… желтоватая муть… черт! Ну, и кто здесь более ненормальный?!
Пока я работаю, Наташа развивает такую бурную уборочную деятельность, что в комнате в солнечных лучах, отливая золотом, кувыркаются густейшие клубы пыли. Женщина, сдавшая нам квартиру, не убирала в ней, наверное, с того времени, как построили этот дом, да и мы, поселившись, уборкой себя почти не утруждали, поэтому сейчас, глядя, как, очищаясь, неузнаваемо меняется квартира, я чувствую некоторый стыд и пишу так яростно, что ручка начинает рвать бумагу. Но вскоре я откидываюсь на спинку кресла. Для такой работы нужна тишина, но в квартире стоит такой шум, будто в ней находится сразу несколько Наташ — бренчит посуда, с грохотом отодвигается мебель, шумит вода, со смачным чавканьем шлепается на пол мокрая тряпка, шуршит веник, безжалостно выгребая из всех углов мусор и паутину. Вдобавок вскоре во все это вплетается некий новый звук, и я даже не сразу понимаю, что это, а поняв, изумляюсь еще больше. Наташа напевает. Фальшивит страшно и слов не разобрать, но голос веселый, и в квартире, в которой до сих пор звучали лишь только ругань и упреки, это кажется настолько странным и нереальным, что я машинально щипаю себя за руку. Больно. Да нет, не сплю.
К середине дня уборка заканчивается, после чего Наташа отправляется на кухню и возвращается с известием, что из продуктов на обед есть две картофелины, горчица и четверть литра подсолнечного масла.
— Довольно сложно этим наесться, правда? — замечает она и тут же, спохватившись, добавляет: — Но ты не думай, что я напрашиваюсь! Если хочешь, можешь сходить одна, но лучше нам пойти вместе.
— Вместе так вместе, — отвечаю я и начинаю одеваться, но Наташа не двигается. В ее взгляде появляется неуверенность.
— Вит, я, конечно, понимаю, что просьба глупая… с нашим бюджетом… но как ты думаешь, он не сильно пострадает, если мы прикупим какой-нибудь мааленький приемник? Здесь ни телевизора, ни радио — целый месяц кроме собственной ругани ничего не слушаем, а так был бы какой-то фон… и меня бы отвлекало от… — она слегка передергивает плечами.
— Наташ, это уже слишком, тебе не кажется?! Выйти на улицу — это одно, но вот о таких вещах спрашивать меня вовсе не обязательно. Ты уже из меня какого-то рабовладельца делаешь! Хочешь — купи, твои же деньги.
— Просто… я боюсь все испортить. Я и так напортила уже достаточно.
Мне вдруг становится смешно.
— Ну, приемником ты вряд ли что испортишь, если только не запустишь им мне в голову.
— Зачем ты так?!
— О, господи, забудь! Давай просто пойдем, ладно?
В этот раз мы проводим вне дома больше времени, чем когда-либо за прошедший месяц. И если Наташа откровенно наслаждается выходом, то для меня большая часть этой прогулки — сущее мучение. Скорее всего, Наташа искренне пытается вернуться в нормальное состояние, а может быть, «приступ» действительно сходит на нет сам по себе, но я не могу вот так сразу это принять, поверить, и поэтому каждую секунду украдкой напряженно наблюдаю за ней, старательно удерживая на лице выражение отвлеченного добродушия. Мы бродим по магазинам, заходим на рынок, толчемся возле лотков, а я наблюдаю, подсознательно ожидая какого-нибудь подвоха. Но Наташа сегодня ведет себя просто на удивление нормально, и предмет ее внимания в основном короткие чистенькие зеленодольские улицы, а по прохожим ее взгляд скользит с обыденным любопытством, ни на ком не задерживаясь, и только иногда в нем появляются отблески недавней звериной тоски и жажды, но они гаснут почти сразу же. Иногда она с легкой тревогой спрашивает меня:
— Ну как? Как я со стороны? У меня ведь получается, правда?
Я ни разу не отвечаю, просто киваю сдержанно, но у нее и вправду получается неплохо, если только она не еще более умелый хамелеон, чем я.
А непривычная обыденность несется без передышки, и я за ней не успеваю. Сообща готовим обед, съедаем его, послушивая музыку и местные новости и лениво переговариваясь. Потом Наташа с молчаливой договоренности уходит на кухню с приемником и ворохом газет и журналов, а я ненадолго сажусь за работу, но сегодня как-то не получается с обычным рвением фанатичного первопроходца продираться сквозь семантические джунгли — то и дело я поднимаю голову и прислушиваюсь. С кухни доносятся шелест страниц, бормотание приемника, иногда тихий Наташин смех, когда в газете или журнале попадается что-то занятное. А день катится мимо — тихо и тепло, за ним наступает такой же тихий вечер, город вплывает в ночь, за окном недолгий весенний дождь… и ничего не происходит. Ни слова, ни взгляда, ни жеста, от прошедших дней в Наташе только легкая тень, отблески в глазах — не сразу, не сразу… и моя настороженность, которую я прячу, как могу. Шутливое препирательство — кто идет выключать свет — в комнате нет бра, только лампочка с обтрепанным абажуром под потолком. Щелчок, вплескивается тьма, из которой предметы выплывают постепенно, как призрачные корабли. Едва слышно вздыхают пружины.