Роман Лерони - Багряный лес
— Переверзнев, — ответил человек таким тоном, словно этого было достаточно. — Чего ты хочешь? Но перед тем, как я услышу ваши пожелания, мне необходимо получить твердые гарантии того, что с заложниками ничего плохого не произойдет, и после выполнения всех ваших требований они будут освобождены вами все без каких-либо дополнительных требований.
Человек в штатском продолжал спускаться по ступеням. Он уже миновал то место, где стоял тот спецназовец, который разговаривал с Лерко. Часто запищала мина. Через несколько секунд к ее писку добавился хор остальных, но Переверзнев продолжал медленно и лениво спускаться вниз. Иван, прикрыв собой Гелика и Ивана, стал оттеснять их в сторону лестницы, которая вела на нижний, подвальный этаж вокзала. Когда писк стал монотонным, он произнес спокойным тоном:
— Господин министр, я не испытываю большого желания вести переговоры с человеком, который нисколько не дорожит не только собственной жизнью, но и судьбами тех, кто находится рядом с ним… Считаю переговоры сорванными и оставляю за собой право поступать так, как посчитаю нужным.
Иван развернулся и, толкая впереди себя Лерко и Гелика, пошел к выходу, постоянно, шепотом, торопя своих спутников. За их спинами на пределе продолжали звенеть сигналы мин.
— Стоять! — раздался требовательных крик, и немного тише было добавлено: — Свидание разрешено, мать вашу…
После этих слов Гелик словно споткнулся. Он остановился и стал разворачиваться, не обращая ни малейшего внимания на попытки Ивана заставить его идти. Он оттолкнул от себя Ивана и пошел обратно. Дойдя до границы мин, он остановился…
Два человека смотрели друг на друга.
Лекарь сделал еще один шаг.
— Иван, — испуганно зашептал Александр, наблюдая, словно завороженный, за тем, как Гелик делает еще один шаг навстречу своей смерти. Писк мин стал почти оглушающим. Министр стоял неподвижно и снисходительно смотрел на приближающего к нему человека. — Иван!.. Лекаря надо остановить, — шептал Саша, но вдруг закричал: — Это они!.. Они убьют себя и нас!..
— Кто они? — не понял Иван. — Кто?
— Уводи автобус! — крикнул Лерко, устремляясь к Лекарю, который продолжал идти, не сводя немигающих глаз с министра. — Уводи! Быстро!..
С ходу, в прыжке Александр бросился на Гелика, сбил его с ног. Они покатились по полу, борясь друг с другом, один — стараясь хотя бы на несколько сантиметров приблизиться к минам, другой — напрягая все силы, увлечь прочь от них. Лекарь сопротивлялся изо всех сил. Он кричал, выл, кусался и царапался. Несколько глубоких царапин истекали кровью на лице Саши. Гелик был необыкновенно силен. Каждый его мускул превратился в камень. Он лягался и бил кулаками. Его выкаченные глаза, перекошенный в крике рот, застывшие густые и глубокие морщины — его безумие смотрело прямо в лицо Саше, который, напрягая последние силы, старался удержать этого человека от необдуманного шага.
— Пусти!!! — вопил Лекарь. — Я проклят!.. Пусти же меня-а-а к нему!!! Ты не имеешь права!
Сминаемый им, кряхтящий в схватке, Александр цеплялся за него как мог, но Лекарь упрямо лез к минам, которые уже перешли на непрерывное, предельное визжание — они были слишком близко, и до непоправимого оставались какие-то сантиметры. Гелик же был готов цепляться за них зубами.
— Пусти-и-и!!!
— Лекарь, — стонал Александр, разрывая на том одежду. Сильно мешал ранец с бомбой за плечами, но Гелик словно не замечал этого и дрался с удвоенной энергией. — Лекарь… Оставь его… У тебя "салют"!.. Лекарь, послушай меня. Успокойся. Здесь есть невинные люди — они-то за что пострадают?.. Лекарь, не губи их.
Гелик брызгался слюной и шипел, выкатывая свои и без того ужасные глаза:
— Это он!!! Я узнал его… Это он, убийца!!!
ЧАСТЬ XI
Он шел коридором больницы и вспоминал свое прошлое. Лишения минувших лет часто приводили его в больницы, заставляли месяцами мять серые больничные простыни. Хотелось бы думать, что это было давно, но короткий календарный шелест в воображении отмерял ничтожный отрезок времени длиной всего в три года. Воспоминания о тех днях тяготили и печалили всякий раз, когда память случайно попадала в темные и сырые коридоры прошедших лет. Именно такими он их и вспоминал: темными, сырыми, глухими и туманными. Они ему ничего не дали, кроме боли и страданий, лишений и переживаний, отчаяния и утрат. И он заставил себя думать так, словно его жизнь началась только три года назад. Иногда становилось до невыносимости жаль тех лет, которых как бы уже не было, и которых было почти в десять раз больше, чем его теперешней настоящей жизни, и он с осторожностью сапера прощупывал в своей памяти прошлое в поисках тех моментов, о которых хотелось думать, что они были радостными и счастливыми. Такие моменты были, но их было так ничтожно мало, что часто путешествия в прошлое не могли ничего принести. Детство?.. Может быть. Вполне может быть, но сейчас он не мог понять того недоразвитого, недоношенного, незрелого и откровенно глупого счастья. Разве может быть человек счастливым от того, что он не знает, что такое быть счастливым, и живет на одних впечатлениях…
Почему принято считать, что детство самая счастливая пора в жизни человека? Почему об этом говорят только взрослые люди, а не те, о ком идет речь — дети? Говорят и утверждают те, кто забыл, что и в малых летах полно, может даже в тысячи раз больше, чем у взрослого, горя, лишений, страха и переживаний… Больше от того, что человеку присуще бояться незнакомого и неизведанного, а для ребенка весь мир чужд и враждебен до тех пор, пока он его не познает.
Первая любовь? Разве она может быть счастьем?.. Или, не кривя душой перед самим собой, назвать ее первым горьким опытом в том, что для человека является сугубо интимным — опытом знакомства и утраты чувств, если эта первая любовь не осталась навсегда единственной и взаимной. А вторая? А третья?.. Пятая? Десятая? Чем они обогатили? Разве что научили переживать и приспосабливаться к горю, дали опыт смирения или, что гораздо чаще бывает, цинизма и бездушности: "так устроен мир, так устроены люди и не мне, нам его менять". Опыт покорности ударам судьбы.
Прошлые года приносили о себе сожаление.
Сожалел о том, что не нашел в себе сил, не изыскал возможностей исправить ошибки тогда, когда они были совершены. Шел по дороге жизни, и вместо того, чтобы поднимать камни проблем на своем пути и строить из них дом — делать что-нибудь! — обходил, споткнувшись, оставляя за собой, чтобы споткнулись другие, кто пойдет следом.
У поста медсестры он подошел к столу. Листая какие-то бумаги, за ним сидела броско раскрашенная девица. У нее было то выражение лица, которое присуще только медсестрам: вместо, казалось бы, единственно положенного и понятного на такой работе, участия, сострадания, а при невозможности, недоступности этого, хотя бы жалости, вместо них маска демонстративной заботы, ущербности духа… Его всегда это поражало: неужели они никогда не задумывались, что мы все под одним богом ходим, и может случиться так, что и она окажется в роли пациента, которого приковали к койке беспомощность и страдание; неужели сложно понять, что лечат не только медикаменты, манипуляции и процедуры, но и сердечная доброта, и теплое слово надежды и участия? Он часто был за рубежом, и видел там обратное, и, приезжая сюда, рассказывал и задавал вопрос: почему?.. Ответ был один и тот же: материальное положение, заинтересованность в труде… Просто и до поразительности глупо, но никто никогда не сказал правды: полная потеря духовности, того состояния и способа жизни, когда ее дни и события надо понимать не только разумом, который, руководимый сухими инстинктами, думает о материальном, но и невидимым, ласковым оглаживанием душой, сердцем — тем, что лучше глаз и ушей покажет, где и как надо поступить, чтобы сотворить для человека добро, показать и оказать ту доброту, о которой так много говорят, и которой так не хватает всем.