Далия Трускиновская - Сиамский ангел
Опять же — в доме раскардач…
Не успел Марек открыть дверь, как эта самая Ленка повисла у него на шее.
Он высвободился и чинно поздоровался.
— Лёнька? — неуверенно спросила девчонка. — Ты чего?
И отступила к дверям.
Ага, обрадовался Марек, осознала несходство!
— Я не Лёнька, я Марек. Младший брат.
— А Лёнька где?
— Съехал.
— Куда?
— Ну… Понятия не имею…
Девчонка разревелась.
Тут только до Марека дошло, что братний интеллект как-то больно целенаправленно сработал. От номера мобилы старшенький избавился, от квартиры, куда протоптали дорожку барышни, избавился, найти его теперь, может, и вовсе нереально.
— Да ладно тебе реветь, — сказал Марек. — Уехал и опять приедет. Пока я тут поживу.
— Когда приедет — тогда поздно будет! Так ему и передай!
С тем и убежала.
Старшенький, очевидно, только того и хотел, чтобы стало поздно, — подумал Марек, и интересно — за ним только Ленка будет гоняться или еще кто-нибудь?
Бюстгальтер-то — явно от другого бюста.
Ленка была не в его вкусе — пухломорденькая, уже и теперь — с двойным подбородочком. Через пару лет физиономия обрюзгнет и потечет вниз. Кому это нужно? Вот и старшенькому не нужно. И вообще старшенький ведет правильный мужской образ жизни — работает, ходит в зал качаться, за одними девчонками сам гоняется, от других прячется. Мачо!
Этот мужской тип, который уже несколько лет назывался «мачо», Марек недолюбливал. Может быть, из-за Осокина, который с неимоверной гордостью носил по конторе свое мужское достоинство. Глядите все, самец пришел, — вот что говорили порой его походка и осанка. И ведь многим Димка нравился! Марек знал это доподлинно.
Хотя однажды в курилке зоологические тетки так прошлись по Осокину (за глаза, конечно), что у Марека прямо камень с души спал.
Но, может, нужно сперва дожить как минимум до тридцати пяти, чтобы понять цену осокинским мачевым (мачистым? мачальным, блин?) манерам?
И не обязательно та, которая презирает всех мачо вместе взятых, так уж с ходу повиснет на шее у Марека, всем видом, всем поведением ставшего прямой противоположностью мачо?
Ближе к полуночи, когда Марек уже валялся на диване с книжкой, телефон опять пригласил сплясать, непременно — высоко задирая коленки.
Полагая, что это наконец нашелся тот Орлов, о котором беспокоился брат, Марек нажал кнопку с крошечной зелененькой телефонненькой трубочкой.
— Я вот стихи написал, новые, — сообщил мужской голос. — Слушай, сейчас прочитаю. Разлюбила, простила, не вспомнила, друг на друга бутылки стучат…
Марек даже отнес трубку подальше от уха, чтобы посмотреть на нее с изумлением. Это что же такое творится?! И тут его Федька достал?! Но — как?!
Он пропустил какие-то строки, а когда опять решил послушать, прозвучало совершенно неожиданное четверостишие:
— По привычке одетого с вечера, в дождь осенний и в зимний мороз, — легкий шарфик бегущего клевера, яркий галстук приколотых роз…
Марек положил трубку возле подушки. Там звучали неразличимые стихи, а он шевелил пальцами и хмыкал, не понимая, за что все они его преследуют — и сумасшедшая бабка, и мачо Осокин со своим правильным, метр восемьдесят три, ростом, и ночной гость без штанов, и теперь вот, мистическим образом, Федька.
Сказать ему, что мобилка поменяла хозяина, что ли?
Марек опять поднес трубку к уху и услышал:
— В молчаливом бреду бесконвойно бреду по колено в воде, от тебя — не к себе. Отражаясь в луне, продолжаюсь на дне, диким хмелем в вине, арматурой в стене.
И опять положил, и некоторое время смотрел на нее, составляя в голове что-то вроде: извини, друг, номер ты набрал правильно, а человек тебе попался неправильный. Когда составил, решительно взялся за мобилку.
Но Федька отключился — наверное, спешил обрадовать новорожденными строчками еще половину города. Даже не спросил про свою гениальность.
Нужно завтра же позвонить старшему и узнать, что у него за дела с этим тронутым Федькой, решил Марек. Завтра же, завтра же…
* * *Завтра же, завтра же, прямо в этом парке, который вовсе не парк, потому что не растет трава сквозь узор на дешевом линолеуме, никакой это не газон.
А волосатый гость опять изучает свое одеяние и считает белые проплешины.
— Это у тебя что, тога? — спросил Марек. Тога была на императоре Тиберии, о котором наврал Светоний, и Марек вспомнил даже фотографию скульптуры, всю в длинных каменных складках, то ли Гай Юлий Цезарь, то ли еще какой Цицерон, или Овидий Назон, или Лукреций Карр, или Вергилий, ну, кого там еще на первом курсе проходили?
— Ризы это, белые мои ризы, — таков был ответ, и Марек согласился, ибо каждый вправе называть свою одежду как угодно и обозначать ее любым цветом.
— И давно они у тебя?
Вопрос продиктовало любопытство — что, если это все-таки тога, они же, тоги, у сенаторов, кажется, были по краю полосатые, и тут тоже еще заметны синие полоски.
— Да уж не первый день. Давно, ох, давно, — согласился голый. — Давай я расскажу тебе все попросту.
— А нужно? — удивился Марек.
— Коли сам спросил — нужно. Я разве навязывался? Спросил — слушай!
Голый человек, сидя на корточках, распрямил спину и сделался вдруг торжественней всякой статуи в каменных складках.
— Позвал к себе Господь в гости святого Петра, святого Павла и святого Касьяна. Все трое — грешники. Петр — трижды предал, Павел — язычником бывши, много народу христианского погубил, а чем был грешен Касьян… Этого тебе никто не скажет, но чем-то он тоже был грешен. Не предательство, не смертоубийство, нет, а в чем-то он Бога не послушался… И вот — призваны трое, и вот собираются…
Для сна это был не только очень длинный, но и очень логичный монолог. Отметив это, Марек вдруг засомневался — а сон ли?
Голый гость, давая ему время усомниться до конца, вновь скорчился и стал разглаживать свое полосатое одеяние, пытаясь растереть пошире пятна, гладил также и свисающий край покрывала, того самого, с туманным узором и с большой дыркой, что осталось на старухиной квартире.
— Собираются, значит. И надевают белоснежные ризы. Каков бы ни был грех, а являться следует в белом. Закон. И идут они, трое, и идут, и ведет их тропа сперва краем луга, потом мимо ржаного поля, а там уже дорога раскатанная, в лужах после дождя, и чавкают раскисшей глиной их босые ноги, а сандалии они, чтобы соблюсти, повесили через плечо.
Мелькнул и пропал деревенский пейзаж. Значит, не сон. Во сне бы пейзаж с полем и дорогой пророс сквозь комнату, и в одном пространстве стеснились бы коврик при диване и глинистая лужа, стена высокой ржи и дешевая облупленная секция, и только высокое небо не проникло бы сюда, даже не попыталось бы — а навис над этим скомбинированным миром темный потолок.