Далия Трускиновская - Сиамский ангел
Обзор книги Далия Трускиновская - Сиамский ангел
Далия Трускиновская
Сиамский ангел
— Покурим?
Такое независимое «покурим». Как если бы не очень-то и хотелось.
Она молча помотала головой. Не хочет. Вообще — не хочет или только сейчас, с конкретным человеком?
Если бы кивнула — человек бы повел вниз, в бар для курящих, угостил хорошей сигаретой, заодно выставил бы кофе с шоколадкой, человек знает, как себя в таких случаях вести.
Но не хочет. Придется идти одному — раз уж сделал такую заявку. Но не вниз, а вбок, в курилку.
Нужно очень любить табак, чтобы наслаждаться жизнью в этой курилке. Она провоняла, и провоняла мерзко. На самом деле это длинный аппендикс при пожарной лестнице. Есть подоконник с консервными банками, вечно полными окурков, есть длинная скамья. Входишь туда из коридора — дух захватывает. Бар хоть иногда проветривают, а тут сущая душегубка. Ну, мужики от природы должны быть толстокожими, но как только женщины это выносят?
Что-то, видно, было не так. Сказано не так, посмотрено не так, если она помотала головой. Сам дурак, очевидно. Дураку место не в баре, а в курилке. Вообще-то, наверное, с самого утра было не так.
На скамье уже сидели зоологические тетки. Все три.
Какими идиотами нужно быть, чтобы назвать сына Марианом?!
— Марик!
— Марик!!
— Марик!!!
Батя-поляк еще пытался звать его на польский лад — Марек. Мама-еврейка не соглашалась. У нее прадед Марк когда-то был, а его дома, надо думать, как раз Мариком звали.
Она вот тоже — в глаза зовет Мареком, как он сам представился, появившись в отделе. За глаза — Мариком. Или это просто так тогда прозвучало? Невнятно?
Зоологические тетки ходят курить не от стресса или для бодрости мысли. Для них сигарета — законный повод поговорить о своих скотах бессмысленных. Послушаешь — так действительно уверуешь в кошачий и собачий интеллект. Или, может, рядом с дурой и бобик — интеллектуал?
— Марик, садитесь, вот как раз для вас место!
— Садитесь, Марик! Вот пепельница!
— Марик, марик, марик, марик…. марик-марик-марик… И тут он на меня посмотрел и говорит — кушай сама эту гадость, задрал хвост и ушел в спальню…
Дурдом.
Не исключено, что сейчас в кабинет заглянул Осокин, сказал то же самое «покурим», только чуточку иначе, и она пошла с Осокиным в бар. Не следовало вообще уходить из кабинета. Мало ли — захотел покурить, а потом расхотел. Или даже так — позвал покурить потому, что вздумалось побездельничать, номер не прошел — и послушный мальчик опять взялся за работу
— А она кидается на окно, как сумасшедшая! Глаза — на ушах!
— Не может быть!
— На голубей никогда так не кидалась! И лапой по стеклу, и лапой! И орет не своим голосом!
Так. Это кто повествует? Это Левашова. У нее всего-навсего одна сиамская кошка, а у Стригольниковой две кошки и собака. У Филатьевой три собаки, она заводчица, кажется, это так называется. И недавно взяла котенка, который ее троих псов строит и гоняет.
— Это их ветром принесло.
Кого — кошек?!
Тут Марек, соблюдая нейтральный вид человека, поглощенного сигаретой, все же прислушался более основательно.
Под окном у Левашовой неизвестно откуда утром взялась стая чаек. Они прямо чиркали крыльями по подоконнику и, естественно, орали несмазанными голосами. Это Марек себе представил очень живо. Юная сиамская кошечка, впервые увидев такое безобразие, вспорхнула на подоконник и стала бить лапой по стеклу, словно показывая: да вот же я! здесь! сюда, ко мне! Голуби летают — ноль внимания, а к чайкам сама чуть из окна не выпорхнула.
— Это были ангелы, — сказал Марек, сунул окурок в банку и ушел.
Белые, с черными мордами и с огромными крыльями — естественно, если у сиамских кошек есть свои ангелы, то они выглядят только так. Вот кошка их сразу и узнала. А клювы — мелочь, когда чайка смотрит на тебя анфас, клюва, может, вовсе не видно.
Интересно, какие мысли возникают у кошки, когда она осознает: ангелы прилетели? А какие мысли возникли бы у человека, увидевшего, что все небо в ангелах? Конец света настал, что ли?
Бедная кошка…
Как она сидела потом на подоконнике и ждала своих ангелов, пока дура хозяйка мыла посуду, смотрела телевизор, красила рожу!
Нет, сказал себе Марек, это уж чересчур. Додумался — кошку жалеть. Дурдом. И все же ее страшно жалко. Зверей всегда жальче, чем людей, потому что им ничего не объяснишь, как этой сиамочке — про ангелов…
Марек вошел в кабинет.
Ее не было.
Осокин. Будь ты неладен, Димка Осокин… Следил, что ли, сквозь стеклянную дверь? Увидел, что наконец-то — одна, и рванул на приступ?
Тут же страшно потребовался кофе. Крутой такой восточный кофе, сплошная гуща, и очень сладкий. Всякий раз почему-то кажется, что вот именно эта чашка кофе и эта сигарета спасут тебя. А не спасают. Просто… просто нужно спуститься в бар и убедиться… но не в одиночку…
Куда подевался старый хрен Зильберман?
* * *Сон. Вот с чего началось. Со сна, после которого не заладилось.
Он уже дважды повторился, с небольшими искажениями, но это мелочи, главное — что он был узнаваем.
Во сне явился голый человек, мужчина, немолодой уже, весь поросший длинным черным волосом, давно не стриженный и какой-то давно не мытый. Вообще голый во сне — к чему-то плохому. Этот голяк сидел в неизвестно чем освещенной конуре, причем в двух шагах от Марека. На самом деле они были не в каморке, а в городском парке, только он почему-то стал темен, узок, и стволы деревьев как-то слились в незримую сплошную стенку. Тоже, кстати, символично — стволы были голые, без веток и коры. Фрейдизм недоделанный…
Мужчина, сидя на корточках — а Марек рядом с ним, кажется, вообще сидел на полу, или на асфальте, или на убитой земле, этого ему не показали, — расстилал какую-то драную тряпку. Марек сперва подумал, что это покрывало с дивана, значит, они были дома, а потом пошли в парк ужинать. Потом — что простыня, когда-то бывшая белой. У него у самого родители спали на старых белых льняных простынях с голубой каймой. Тут же появилась и кайма.
Но у простыни не могло быть рукавов и веревочек-завязочек. То есть во сне — могли, а утром, в самый острый момент просыпанья, уже почти наяву, стало ясно, что бред. Как только осознаешь бредовость — так и выныриваешь из нее.
Голый мужчина долго раскладывал ткань и разутюживал ее ладонями. Потом вздохнул и принялся тыкать в нее сухим и острым пальцем, словно бы считая про себя: семь, шестнадцать, одиннадцать…
Он считал не пятна, а белые проплешины.
Образовалась какая-то цифра, пропавшая в подсознании навеки. Цифра была плохая, что-то она означала неприятное — во сне ее подлая сущность была Мареку ясна насквозь, наяву осталось лишь ощущение подавленности.