Дин Кунц - Нехорошее место
Повесив трубку, он пошел в общую комнату, включил проигрыватель и поставил компакт-диск Бенни Гудмена. Грянул “Стомп Кинга Портера”. При первых же звуках мертвая комната ожила.
В кухне Бобби достал из холодильника банку эггнога <Напиток из вина, рома или коньяка со взбитыми желтками, сахаром и сливками.> и два стакана. Эту банку он купил еще две недели назад к Новому году – они тогда встречали его вдвоем, по-семейному. Но банка с тех пор так и стояла в холодильнике неоткрытая. Бобби налил оба стакана до половины.
Он слышал, как Джулию в туалете тошнит. Хотя она уже часов десять ничего не ела, сейчас ее прямо выворачивало наизнанку. Долго же она крепилась: Бобби всю ночь боялся, что на нее вот-вот накатит приступ рвоты.
Из бара в обшей комнате он достал бутылку белого рома, щедро разбавил эггног и осторожно размешал ложечкой. За этим занятием его застала Джулия. Лицо у нее было совсем серое.
– Нет-нет, не нужно. Я пить не буду, – запротестовала она.
– Я лучше знаю, что тебе нужно." Я экстрасенс.
Угадал же я, что тебя после наших ночных приключений блевать потянет. Вот теперь и слушайся меня. Бобби подошел к мойке и сполоснул ложку.
– Нет, правда, Бобби, я не могу, – упиралась Джулия. Даже музыка Гудмена не помогла ей встряхнуться.
– Желудок успокоится. К тому же если ты сейчас не выпьешь, то потом не уснешь, – он взял Джулию за руку и повел ее в общую комнату. – Так и будешь ворочаться и терзаться из-за меня, из-за Томаса, – Томасом звали брата Джулии, – из-за всех на свете.
Они опустились на диван. Люстру Бобби не зажег.
В комнату падал только свет из кухни.
Джулия подобрала под себя ноги и, повернувшись к Бобби, попивала эггног. Глаза ее сияли мягким отраженным светом.
Комнату заливали звуки одной из самых пленительных песен Гудмена – “Твое нежное письмо”. Пела Луиза Тобин.
Бобби и Джулия слушали. Наконец Джулия прервала молчание:
– Бобби, ты не думай, я сильная.
– Я знаю.
– Это только кажется, будто я надорвалась.
– Я так и понял.
– Меня мутит не из-за стрельбы, не из-за того типа, которого я сшибла “Тойотой”. Даже не от мысли, что я чуть тебя не лишилась...
– Знаю, знаю. Все из-за того, как ты обошлась с Расмуссеном.
– Этот крысенок, конечно, мразь первостатейная, но даже с ним нельзя так поступать. Я совершила гнусность.
– А что тебе оставалось? Нам позарез надо было выяснить, на кого он работает. Иначе мы не раскрыли бы дело.
Джулия сделала еще глоток и уставилась в стакан, словно надеялась обнаружить в белой жидкости ответ на мучивший ее вопрос.
Вслед за Луизой Тобин вступил Зигги Элман: сладострастное соло трубы. Потом – кларнет Гудмена. Нежные звуки превратили безликое стандартное жилище в самый романтический уголок на земле.
– Сегодняшняя выходка с Расмуссеном.., это только ради Мечты, – продолжала Джулия. – Ведь “Декодайну” же важно узнать, кто подослал Расмуссена. И все-таки одно дело – пристрелить противника в честном бою, и совсем другое – вот так, подло, припереть к стенке.
Бобби положил руку ей на колено. Колени у нее загляденье. Бобби не переставал удивляться, откуда в этой изящной, хрупкой женщине такая сила, воля, выносливость.
– Оставь, – убеждал Бобби. – Если бы ты не взяла Расмуссена за жабры, то пришлось бы мне.
– Нет, Бобби, ты бы так не поступил. Ты вспыльчивый, хитрый, решительный, но есть черта, которую ты никогда не позволишь себе переступить. А то, что я сегодня совершила, – это уже за чертой. И не надо меня утешать пустой болтовней.
– Ты права, – признался Бобби. – У меня бы рука не поднялась. Но я тебя не осуждаю. “Декодайн” – золотое дно. Завали мы это дело, у нас из-под носа ушел бы солидный куш.
– Неужели ради Мечты мы способны на все?
– Конечно, нет. Мы же ни за что не станем пытать детишек раскаленными ножами, или сталкивать с лестницы ни в чем не повинных бабулек, или насмерть забивать новорожденных щенят стальными прутьями. По крайней мере без достаточных на то оснований.
Джулия рассмеялась, но как-то невесело.
– Послушай, – сказал Бобби, – ты ведь на самом деле добрая душа. И то, что ты крепко прижала Расмуссена, – это вовсе не от жестокости.
– Твоими бы устами да мед пить.
– Ну, мед не мед, а выпить еще вот этой штуки тебе бы не помешало.
– Да ты знаешь, сколько в ней калорий? Я же буду толстая, как носорожиха.
– А что? Носороги такие симпатяги. – Бобби взял у нее стакан и вышел на кухню наполнить его. – Я носорожиков люблю.
– Что, и в постель бы с носорожихой лег?
– Непременно. Любимого тела должно быть много.
– Она тебя раздавит.
– Ну уж нет. В постели с носорожихой мое место сверху.
Глава 13
Золт искал себе жертву. Стоя в темной гостиной незнакомого дома, он дрожал от нетерпения. Кровь.
Ему нужна кровь.
Золт искал себе жертву. Он знал: мать осудила бы его, но голод заглушал укоры совести;
Его настоящее имя было Джеймс, однако мать – эта нежная, беззаветно любящая его женщина, сущий ангел – неизменно называла его “золотко”. Не Джеймс, не Джимми, а “золотко”, “золотце мое”. К шести годам это прозвище закрепилось за ним окончательно, хотя и в несколько сокращенном виде. Сейчас ему уже двадцать девять, но он по-прежнему откликается только на это имя.
Многие считают убийство грехом. Золт думал иначе. Есть люди, от рождения питающие пристрастие к крови. Такими создал их Господь, дабы они истребляли неугодных Ему. Таков неисповедимый замысел Божий.
Грешно убивать лишь тех, кого Всевышний и мать не предназначили тебе в жертву. Именно этот грех и собирался совершить Золт. Он испытывал мучительный стыд, но совладать с собой был не в силах.
Золт напряг слух. В доме стояла тишина.
Призрачные очертания обступивших его вещей напоминали фигуры неведомых животных.
Дрожа и задыхаясь, Золт пробрался через столовую, кухню, общую комнату и медленно двинулся по коридору. Тихо, чтобы не разбудить спящих. Не шел, а плыл, словно бесплотный дух.
У подножия лестницы он замер и, затаив дыхание, в последний раз попытался побороть жажду крови. Бесполезно. Его пронизала дрожь. Он вздохнул и стал подниматься на второй этаж, где, по его расчетам, спали хозяева дома.
Мать поймет его, простит.
Она с детства внушала ему, что убийство – дело праведное. Но только если оно совершается для блага их семьи. Когда же Золт, уступая соблазну, убивал без серьезной причины, мать приходила в неописуемую ярость. Телесно она его не наказывала, но уже ее немилость была самой страшной карой. Она надолго переставала с ним разговаривать, и от этого гнетущего молчания грудь наливалась болью, казалось, сердце судорожно сжимается и вот-вот совсем остановится. А мать смотрела на него невидящими глазами, как будто его уже нет в живых. Стоило братишке или сестренкам заговорить о нем, мать перебивала: “Это вы про своего покойного брата, про Золта? Вспоминайте его сколько угодно, только не при мне, только не при мне. Слышать не хочу об этом выродке. Какой же он был негодник! Все делал наперекор матери, все хотел повернуть по-своему. Нет-нет, даже имя его при мне не произносите: меня от него прямо тошнит”. Изгнанный за непослушание из мира живых, Золт лишался даже места за обеденным столом и, пока остальные ели, стоял в углу и смотрел на них, как случайно залетевший призрак. Мать не удостаивала его улыбкой, не бросала укоризненных взглядов, гладила мягкими теплыми руками по голове и по лицу, не позволяла прижаться к себе и положить усталую голову на грудь. И если обычно Золт отходил ко сну под звуки ласкового голоса матери, который нашептывал ему сказки, напевал нежные колыбельные, то в пору опалы он вынужден был сам пробираться в страну сновидений и спал беспокойно. В такие дни он начинал понимать, что такое ад.