Далия Трускиновская - Ксения
Последние жаркие дни необычайно солнечного для здешних краев августа взяли, да и кончились — решительно, словно смертельно устали длиться.
* * *— Постой, милая!
Юношеский певучий голос был ласков, как утренний луч в мае, что пригрел сквозь окошко спящее лицо, но еще не добрался до глаз.
Андрей Федорович невольно обернулся.
Двое юношей подзывали его к себе, не говоря более ни единого слова. Они не глядели людьми, привыкшими приказывать, а скорее сельскими молодцами в пору сенокоса. Белые рубахи и порты были из чистейшего холста, а шапок юноши не имели никаких, и светлые, до плеч кудри того, что позвал, отдавали бледным золотом, а завитки другого, чуть длиннее, чем у товарища, не только обрамлявшие высокую шею, но и двумя витушками лежащие на груди, были чуть потемнее и с бронзовым блеском. В остальном же юноши были братьями-близнецами, но нездешними — Андрей Федорович даже не знал, у мужей какого народа бывают маленькие, полные и яркие вырезные губы, темно-голубые кроткие глаза, тончайший и нежнейший овал чуть тронутого румянцем лица.
Неодобрительно поглядев на тех, кому удалось заставить его обернуться на обращенный к женщине зов, Андрей Федорович пошел прочь. Он прошагал всю долгую улицу довольно скоро, хотя спешить не собирался, у него был впереди весь день и никакой заботы, кроме этой самой ходьбы. В створе улицы его окликнули вновь.
Теперь юноши стояли, заступив дорогу. Удивительно было, как они обогнали Андрея Федоровича. Не желая поднимать на них глаз, он уставился на босые ноги — и тогда лишь пришел в подлинное недоумение.
Человек, который шлепает в распутицу босиком по петербургской грязи, имеет на ногах некие блестящие черные сапожки, которые, высохнув, отваливаются бурой пылью, если, конечно человек — неряха, не желающий, войдя в дом, помыть ноги.
У этих же был вид, словно они ступали только по воздуху.
Да так оно и было…
— Отойдем в сторонку, поговорим.
— Нам о важном потолковать надобно.
Они произнесли это, не сговариваясь и одновременно.
Андрей Федорович смешался.
Он знал — даже не верил, а знал, что настанет день, и голос, возникший необъяснимо откуда, скажет:
— Говори, в чем твоя обида.
Но он не был готов к тому, что это случится на уличном перекрестке.
— Мы к тебе с просьбой, радость. Ты уж что-нибудь одно выбери, — попросил юноша с золотистыми кудрями. — Очень нам обоим неловко получается. Ни он, ни я своей обязанности выполнить не можем.
Андрей Федорович уже начал догадываться, кто это такие. И внимательно поглядел на плечи — ему сделалось любопытно, как крепятся ангельские крылья. На иных образах их держали две парчовые перевязи крест-накрест, тут же было не понять, они остались незримы, и только ветерок от них веял тепловатый прямо в лицо.
— Коли ты — раба Ксения, так я твой ангел-хранитель до самой смерти. Но ты от имени своего отреклась и не меня призываешь. И не ведаю — отлетать ли от тебя или дальше за тобой смотреть? А вот раба Андрея ангел-хранитель. Ему бы, схоронив раба Андрея, лететь встречать новую душу, а ты не пускаешь. Вот мы с ним и маемся, я — без дела, он — не понимая, как теперь дело делать. А мы, сама знаешь, перед кем в ответе…
— Что же Он не рассудит? — спросил Андрей Федорович.
— Он ждет… — прошептал ангел-хранитель рабы Ксении. — А чего Он ждет — нам знать не дано. Мы посоветовались и к тебе стопы направили. Отпусти моего брата, вернись ко мне, радость! Не смущай нас понапрасну!
— А то ведь Он ждет, ждет, да и не захочет больше ждать, — предупредил ангел-хранитель раба Андрея. И по голосу ясно было — не свой, чужой, строг и недоволен тем, что помешали дальнейшему служению.
Андрей Федорович вздохнул.
— Это вы меня смущаете, — сказал он. — Я Аксиньюшку свою схоронил, ее грехи замаливаю, мне недосуг. Что же ты, рабы Ксении ангел-хранитель, ее от смерти без покаяния не уберег?
Ангел-хранитель рабы Божьей Ксении изумился такому упреку несказанно. Вроде и беседу они завели доверительную, беседу тех, кто знает истинное положение дел, и на тебе!
Ангел-хранитель раба Андрея посмотрел — и увидел не взгляд, а лишь ресницы. Андрей Федорович в упрямстве своем опустил взор в землю.
— Как ты можешь знать Божий замысел? — спросил ангел проникновенно.
— Не могу, — согласился Андрей Федорович. — Может, он таков, чтобы всякий испытание имел? Меня Аксиньюшкой испытывают: молебны в храмах служить велю, сам в тепле полеживая, или с молитвой пойду по миру для спасения ее души?
И поглядел в ясные глаза сперва одному, потом другому ангелу.
* * *— Погоди, погоди, Аксиньюшка, не угнаться мне…
Голос был знакомый, хрипловатый, немолодой. Он и девичьим не был звонок, а к старости порой делался вовсе невнятен.
Андрей Федорович слышал, что старухе тяжко поспешать следом. Она, как многие городские безумцы, вздумала звать его именем покойницы-жены. Но это была старуха со знакомым голосом, которым не раз в своей келейке вычитывала одни и те же поучения гостям, навещавшим по праздникам с подарками.
Он остановился вполоборота — чтобы поскорее выслушать, что старуха имеет ему сказать, и поспешить прочь.
— Аксиньюшка… — жалко, проникновенно сказала, подходя, матушка Минодора. — Насилу тебя сыскала… Не беги прочь, послушайся… Покорись…
— Оставь, не тревожь покойницу, — произнес Андрей Федорович точно так же, как повторял ежедневно в своих скитаниях. — Зачем вы все мою Аксиньюшку тревожите?
Но монахиня словно бы и не слышала.
— Пойдем со мной, голубушка моя, поплачем вместе, сжалится над тобой Господь…
— Сжалится?..
— Слезы тебе вернет. Выплачешься — молиться вместе будем.
Матушка Минодора была двоюродной сестрой бабки, Акулины Ивановны, одной из первых насельниц Воскресенской Новодевичьей обители, а до того вела иноческий образ жизни в собственном доме. Младенцем Аксюша живмя жила в келейке, привыкнув звать инокиню бабушкой, и, выйдя замуж, постоянно ее навещала. В память о нежной привязанности покойницы Андрей Федорович не стал уходить сразу, смирился.
Видя, что норовистый беглец не выкрикивает грубое слово и не уходит, крестясь и отплевываясь, словно черта встретил, а это за ним водилось, матушка Минодора взяла Андрея Федоровича за руку
— Послушай меня, пойдем в келейку. Там образа…
— Нет, матушка, не пойду.
Образов Андрей Федорович не хотел. Лики стали для него человечьими лицами, написанными в помощь тому, кто иначе не может себе представить Христа и Богородицу. Он же даже не пытался это сделать — не имел нужды в бездонных очах юной скорбной Жены и ее Сына. Он избрал себе иное — тот ночной мрак над его головой, в котором они, несомненно, незримо пребывали, и вести с ними, затаившимися, беседу было ему легче, привольнее, слова сами шли от души, и слова обиды тоже.