Людвиг Павельчик - Рыдания усопших (сборник)
Это, как я уже сказал, было вечерами. По утрам же я, пользуясь тем, что Оле с отцом находится в море и подло презрев законы товарищества, осаждал Йонку излияниями своих чувств и грязно домогался ее плотского внимания, которое, по моим понятиям, всеобязательно должно было венчать процедуру ухаживания, на которое я тратил столько сил. Обольщенный лжеумом моих рассказов и лишенных логики выводов ребенок (теперь-то мне ясно, что тогда она была всего лишь ребенком) не смог долго сопротивляться моей настойчивости и внимание это мне уделил. Думаю, сами дюны, наблюдая учиненное мною безобразие, вздыхали от сочувствия: страх в широко раскрытых, прекрасных глазах Йонки, острые, с видимым напряжением воли разомкнутые коленки и трясущиеся, мокрые от слез губы совсем не обязательно являлись признаком ответного чувства, которое, как уверяла Йонка, она ко мне испытывала. Летнее утро еще не успело превратиться в жаркий день, поэтому я, довольный собою, накинул на плечи сидящей без движения и смотрящей в пустоту юной моей любовницы свою куртку, закрепляя тем самым наши новые отношения. Ни подлым, ни мерзким сам себе я тогда не казался, с какой стати? Я искренне собирался провести с облаченным в мой анорак ангелом всю свою жизнь, и как мужчина должен был заботиться о воплощении своих планов. Что до Оле, то его я ни в коей мере не предал: разве Йонка жена ему или невеста? Разве обещал я ему не приближаться к ней, да и он, в конце концов, разве просил меня об этом? Однако что-то с моей совестью было все же не так, разве задавал бы я себе иначе такие вопросы и оправдывался бы перед самим собою?
Сдается мне, что сам Оле видел ситуацию несколько иначе. Он бы, конечно, все равно узнал когда-то о произошедшем, но надо ж было тому случиться, что именно в этот день его отец заметил в баркасе какое-то серьезное повреждение и велел возвращаться назад, едва покинув рыбацкий порт… Потолкавшись немного на берегу – скорее «для порядка», чем для дела, – Оле поступил совершенно логично: обрадованный возможностью провести нежданно выпавший выходной с друзьями, он отправился разыскивать нас с Йонкой.
И разыскал, да не потревожил. Дождавшись момента, когда я накинул на плечи девчонки свой анорак, он просто вышел к нам из-за холма и молча остановился напротив, скрестив руки на груди. Объяснять было нечего. Разборок не было; мы постояли, посмотрели друг на друга и молча разошлись. Йонка еще не освоила бабью повадку – визжать и умолять, а потому просто молчала, глядя на суровые скалы вдали и беснующихся над ними чаек. Да никто у нее ничего и не спрашивал.
Мне было обидно: только-только успел я подружиться с молодым рыбаком и, можно сказать, прикипеть к нему сердцем, как он все испортил вот этим своим насупленным упрямством да ревностью. Ну что ему, в конце концов, далась моя Йонка? Чего он, в самом деле, успокоиться не может? Не лез бы не в свое дело и все было бы хорошо…
Погрустневшая вдруг девчонка не возжелала, чтобы я проводил ее до дома, и пошла одна, правда, не припрыгивая и не смеясь уж более, как раньше. Что-то изменилось в ней за эти короткие минуты, что-то внешне не заметное, но очень весомое. Она как-то странно ссутулилась, словно стараясь уменьшиться в размерах или даже с головой уйти в песок дюны, и точеная, незрелая фигурка ее показалась мне еще более угловатой, чем обычно. Я пожал плечами – ну что за трагедию разыгрывают тут они оба? Что такого особенного произошло? Пусть-ка переночуют со своими нестройными мыслями и приведут их в порядок, а завтра все будет, как обычно. Я хмыкнул, почесал в затылке и отправился домой.
Однако, думая, что Оле так просто справится с бушевавшими в нем страстями, я ошибся. Славный парнишка был до глубины души оскорблен двойным предательством, тем более для него неожиданным, что сам он был просто не способен на подобное и, как следствие, не ожидал такого от окружающих. Промучившись без сна полночи, он поднялся и вышел из дома. Когда я услышал легкий стук в окно, каким мы с Оле обычно звали друг друга, я, сладко спавший и начисто забывший о произошедшем, нехотя разлепил веки и, чертыхаясь, вышел на крыльцо.
Чего тебе, Оле, в такое время? Что-то случилось?
Случилось. Пойдем.
Куда? не понял я спросонья.
Со мной. На Птичью Скалу.
Зачем?
Там поймешь.
Только тут я воскресил в памяти события прошедшего дня и, как свойственно всем трусам, заволновался:
Да я это, Оле… Мне, в общем, дед не велел туда ходить.
Да? осклабился тот. – А все остальное он тебе велел?
Нет, но… Да послушай, чего ты хочешь?
Узнаешь. Пойдем! Или ты мастак только за спиной гадить, а сейчас трусишь?
Этого я уже не мог стерпеть. Обвинение в трусости я должен был опровергнуть сею же секунду, тем более что оно попало в точку.
Хорошо, сейчас обуюсь, сказал я обреченно и с грустью посмотрел на чернеющий на фоне серого неба массив Птичьей Скалы, зловещей угрозой нависший вдруг над моею судьбой.
VIIЯ слышал прибой – характерные звуки накатывающихся на берег волн, которые ни с чем невозможно спутать. Даже не открывая глаз, я мог себе представить, как хлопья крупной, чуть желтоватой пены цепляются за торчащие из песка камни, в то время как принесшая их вода откатывается назад, в море, чтобы через несколько секунд повторить свою атаку на непокорную дюну.
Кто-то приподнял мне голову и влил в мои пересохшие губы глоток воды. Прохладная жидкость привела меня в чувство, но открывать глаза все равно не хотелось – ощущение неги и приятной расслабленности было столь сильно, что я предпочел бы всю жизнь пролежать так, наслаждаясь легким головокружением и шумом прибоя. Однако продолжать нежиться и прикидываться полумертвым было бы неприлично – тот, кто поил меня водой, наверняка ждал, когда я очнусь, а может даже и переживал за меня. Усовестившись, я открыл-таки глаза и сел.
Был вечер. Северное солнце почти уже окончило свой сегодняшний путь по безоблачному небу и готовилось принять ванну где-то за горизонтом. Пред моим взором раскинулось кажущееся отсюда безбрежным суровое Северное море, в это время года бывающее и ласковым. До берега, впрочем, было не так уж и близко – несколько сотен метров, а это значило, что слух мой просто обманул меня, приблизив звуки прибоя. Далеко-далеко в волнах, покачиваясь, медленно продвигалась вдоль побережья рыбацкая шхуна, возвращаясь с поздним уловом; воздух, наполнявший мои легкие, был удивительно свеж и напоен ароматом неизвестной мне доселе травы, а криков необузданных, суетливых чаек почему-то вовсе не было слышно – птицы примолкли и не мешали мне приходить в себя, проявляя необычные для них чудеса вежливости.
Я сидел на траве, удивительно мягкой и не похожей на те жесткие растительные прутья, которые я привык видеть в этом краю. За спиной моей возвышалась небольшая скала, скорее даже, обломок скалы с гладкой, отшлифованной дождями, солнцем и временем поверхностью, к которому я мог бы прислониться, если бы захотел. Справа от меня, в низине, я заметил рощицу, в тени которой, должно быть, так хорошо отдыхать в летний зной, а за ней голубую ленточку маленькой речки, донесшей, наконец-то, свои воды до батюшки-моря. По левую руку от меня шли соленые луга, а прямо передо мной, всего в паре метров, сидел на корточках белобрысый парнишка одного со мною возраста или чуть старше, глядя на меня с любопытной задумчивостью во взгляде. Глаза у него были почти черные, что создавало довольно редкий контраст со светлыми волосами, а нос – с небольшой горбинкой, наверняка появившейся в результате травмы. Воротник его матросской куртки был поднят едва ли не выше головы, напоминая деталь придворной одежды и, имей он еще кружевное жабо да парик, образ этакого французского баринка был бы завершенным. На голове паренька сидел, словно влитой, искусно сплетенный венок из каких-то белых цветов, отдаленно напоминающих лилии, и я подумал, что он, должно быть, отчаянный франт, а иначе зачем бы ему понадобилось украшать себя подобно девчонке?