Энн Райс - Вампир Арман
Сегодня было теплее. Лед начал таять. В этом сомневаться не приходилось Я сжал губы и еще раз поднял правую руку. Теперь над ней появилась выемка, и я мог шевелить в ней пальцами. Но они не шли у меня из головы, невероятная пара – тот, кто создал меня, и тот, кто пытался его уничтожить, Мариус и Сантино. Я должен был вернуться. Я осторожно выслал слабый, пробный луч мысли. И через мгновение я их выследил. Они стояли перед сжигателем мусора в недрах здания и бросали в его жадную пасть все собранные ими улики, пакет за пакетом скручивался и потрескивал в пламени. Как странно. Разве им самим не хотелось посмотреть на эти фрагменты в микроскоп? Но другие представители нашего рода наверняка уже это проделывали, и зачем смотреть на кости и зубы тех, кто спекся в аду, если можно срезать с собственной руки бледную белую ткань и поместить срез на стекло, в то время как рука по волшебству исцелится, как исцеляюсь я даже в настоящий момент? Я не отпускал видение. Я увидел туманный подвал, где они стояли. Я увидел над их головами низкие балки. Собрав все силы для проекции взгляда, я увидел лицо Сантино, расстроенное, мягкое, лицо того, кто разбил вдребезги единственную выпавшую на мою долю юность. Я увидел, что мой бывший господин почти печально взирает на огонь.
– Кончено, – тихим властным голосом сказал Мариус своему спутнику, обращаясь к нему на безупречном итальянском языке. – Не представляю себе, что еще можно сделать.
– Взломать Ватикан и похитить покрывало, – ответил Сантино. – Какое право они имеют забирать такую вещь?
Я мог только наблюдать за реакцией Мариуса – за его внезапным потрясением и последующей вежливой сдержанной улыбкой.
– Зачем? – спросил он, словно не имел от него секретов. – Что нам до покрывала, друг мой? Ты считаешь, оно приведет его в чувство? Прости меня, Сантино, но ты еще так молод!
В чувство, приведет его в чувство. Значит, это про Лестата. Единственное возможное значение. Я решил зайти еще дальше. Я просмотрел мысли Сантино в поисках того, что было ему известно, и отшатнулся от ужаса, но увиденного не выпускал. Лестат, мой Лестат – ведь он никогда не был их Лестатом? – мой Лестат в результате обезумел из-за этой ужасной саги, и стал пленником древнейшей представительницы нашего рода, постановившей, что если он не прекратит мутить воду, подразумевая, естественно, тайну о нашем существовании, его уничтожат способом, доступным только старейшим, и никто не смеет умолять за него ни под каким предлогом. Нет, такого не может быть! Я извивался и ворочался. По моему телу бежали волны боли, красные, фиолетовые, пульсирующие оранжевым светом. С момента своего падения я не видел таких цветов. Рассудок возвращался ко мне, но что ему досталось? Лестата – уничтожат! Лестат в плену, как я сам, много веков назад, под Римом, в катакомбах Сантино. О Господи, это хуже, чем солнечный огонь, хуже, чем смотреть, как брат-подонок бьет Сибель по личику со сливовыми щеками и отталкивает ее от пианино, сбивая с ног. Но я нарвался на неприятности.
– Идем, пора выбираться отсюда, – сказал Сантино. – Что-то здесь не так, я что-то чувствую, но не могу объяснить. Такое впечатление, что с нами здесь кто-то еще, но его здесь нет. Такое впечатление, что равное мне по силе существо расслышало мои шаги за многие мили.
Мариус выглядел доброжелательным и любопытным, он совсем не встревожился.
– Нью-Йорк сегодня принадлежит нам, – легко сказал он. И со смутным страхом заглянул напоследок в печь.
– Если только дух, цепляющийся за жизнь, не держится за его бархат и кружева.
Я закрыл глаза. О Господи, как бы мне закрыть мысли! Захлопнуть поплотнее. Его голос не умолкал, пронзая раковину моего сознания в том месте, где она успела размягчиться.
– Но я никогда не верил в такие вещи, – сказал он. – Мы сами в некоторой степени как евхаристия, как ты думаешь? Будучи телом и кровью таинственного бога до того момента, пока держимся избранной нами формы. Что такое прядь рыжих волос и обрывки обожженных кружев? Его нет.
– Я тебя не понимаю, – мягко признался Сантино. – Но если ты считаешь, что я никогда его не любил, ты глубоко, глубоко заблуждаешься.
– Ну, пойдем, – сказал Мариус. – Дело сделано. Все следы стерты. Но обещай мне от всей своей старинной Римской Католической души, что не отправишься на поиски покрывала. Миллион пар глаз смотрели на нее, Сантино, и ничего не изменилось. Мир остался прежним, под небом в каждом квадранте умирают дети, голодные и одинокие.
Дальше я не мог рисковать. Я отклонился от курса, обыскивая ночь как луч маяка, выбирая смертных, кто может заметить, как они покинули здание, где занимались делом чрезвычайной важности, но они удалились слишком незаметно, слишком быстро. Я почувствовал, как они ушли. Я почувствовал, как внезапно пропало их дыхание, их пульс, и я знал, что их унес ветер. Наконец, когда протикал еще час, я дал своим глазам обойти те же старые комнаты, где бродили они. Все было спокойно у бедных одурманенных техников и охранников, которых ввели в транс белолицые призраки из другого мира, выполнявшие свою отвратительную задачу. К утру обнаружат кражу, обнаружат, что вся работа пропала, и дорино чудо получит очередное печальное оскорбление, что только ускорит потерю интереса к нему. У меня все воспалилось. Я плакал сухим, хриплым плачем, не в состоянии даже набрать в себе слез. Кажется, один раз я заметил свою руку, гротескные когти, скорее освежеванные, чем обгоревшие, и глянцево-черные, какими я их и помнил – или видел. Потом меня начала терзать одна загадка. Как же я смог убить злого брата моей бедной возлюбленной? Как могло это быстрое страшное правосудие быть чем-то, кроме иллюзии во время моего подъема и падения под тяжестью утреннего солнца? А если на самом деле этого не произошло, если я не осушил досуха этого жуткого мстительного брата, значит, они – просто сон, моя Сибель и мой маленький бедуин. Ну неужели это будет последним кошмаром? Ночь достигла самого страшного часа. В оштукатуренных комнатах глухо били часы. Под колесами трещал вспененный снег. Я еще раз поднял руку. Неизбежный хруст и щелчок. Меня засыпало осколками льда, словно битым стеклом! Я посмотрел вверх, на чистые, искрящиеся звезды. Как они прекрасны – сторожевые стеклянные шпили с прикрепленными к ним золотыми квадратиками света, рядами вырезанные резко вдоль и поперек, испещряя воздушную черноту зимней ночи, а вот и ветер-тиран, шуршащий в хрустальных каньонах, достигая маленький заброшенной постели, где лежит один забытый демон, глядя воровским взглядом огромной души на приободрившиеся городские огни в облаках. Звездочки, как же я вас ненавидел, как я завидовал, что в этом призрачном вакууме вам удается с такой решимостью следовать намеченному курсу. Но я уже ничего не ненавидел. Моя боль очистила меня от всего недостойного. Я следил, как небо затягивается облаками, поблескивает, на одну великолепную спокойную секунду превращается в бриллиант, а затем мягкий белый туман снова поглощает золотистые отблески городских фонарей и посылает им в ответ мягчайший, легчайший снег. Он упал на мое лицо. Он упал на мою вытянутую руку. Он падал на все мое тело, тая крошечными волшебными снежинками.