Генри Джеймс - Веселый уголок
Таков был для Брайдона внутренний смысл этой последней его демонстрации — торжественной, размеренной и целенаправленной, какой он и хотел ее сделать. Он мысленно закончил свою речь и отвернулся — и только теперь почувствовал, как глубоко он был взволнован. Он прошел обратно в соседнюю комнату, взял свою свечу, которая, как он заметил, догорела почти до самого подсвечника, и, попутно отметив также, как резок звук его шагов, хоть он и старался ступать легко, он в одну минуту, сам не приметив как, уже очутился на другой стороне дома. Тут он сделал то, чего до сих пор никогда не делал в такие часы, — наполовину открыл окно, из тех, что выходили на фасад, и впустил ночной воздух; раньше он побоялся бы этим разрушить колдовство, царившее в доме. Но теперь это было не важно, колдовство все равно уже было разрушено — разрушено тем, что он уступил и признал себя побежденным, так что впредь и приходить в дом уже не было смысла. Пустая улица — ее иная, чуждая жизнь, так еще подчеркнутая этой огромной, залитой светом пустотой, — была рядом — доступная для зова, для прикосновения, и Брайдон уже чувствовал себя там, в ней, даже еще не сходя со своего столь высокого насеста; и он высматривал что-нибудь утешительно-заурядное, какую-нибудь вульгарно-человеческую черточку: появление мусорщика или вора, какой-либо ночной птицы, самого низшего разряда. Он был бы рад и такому признаку жизни, приветствовал бы даже медлительную поступь своего друга полисмена, которого до сих пор всегда старался избегать, даже не был уверен, что ему не захотелось бы, появись тот сейчас на улице, вступить с ним в какой-то контакт, окликнуть его под каким-нибудь предлогом со своего четвертого этажа. Но какой предлог был бы не слишком нелеп и не слишком для него унизителен, какое объяснение помогло бы ему сохранить достоинство и его имени не попасть в газеты — это ему самому было неясно. Он был так занят мыслью о том, как высказать свое новоявленное Благоразумие, выполняя тем клятву, которую только что дал своему противнику, что эта задача заслоняла все остальное, с тем ироническим результатом, что Брайдон на время как бы утратил всякое чувство меры. Если бы он сейчас заметил прислоненную к фасаду стремянку — одну из тех головокружительных вертикалей, которыми пользуются маляры и кровельщики и, случается, оставляют до утра на месте, уж он как-нибудь ухитрился бы, сидя верхом на окне, зацепить ее рукой и ногой и одолеть этот способ спуска. Если бы ему сейчас попалось под руку такое нехитрое приспособление на случай пожара, какие он, ночуя в гостиницах, иногда находил у себя в номере — вроде каната с узлами или спасательного полотнища, — он немедля бы им воспользовался в доказательство своей нынешней, ну, скажем, деликатности. Но он напрасно так пестовал в себе это чувство; при отсутствии всякого отклика на него из внешнего мира оно, спустя время — долгое или короткое, Брайдон не мог бы сказать, — снова сникло до уровня лишь смутной боли. Брайдону чудилось, что он уже целую вечность дожидается хоть какого-нибудь движения в этой огромной угрюмой тишине; казалось, самая жизнь города была заколдована — так противоестественно в обе стороны вдоль хорошо знакомых и довольно-таки невзрачных домов длилось без конца это безлюдье и молчанье. Неужели, спросил он сам себя, неужели эти дома с их жестокими лицами, уже просвечивающими серой бледностью сквозь редеющий сумрак, всегда так же мало, как сейчас, отвечали любой потребности его духа? Огромные, людскими руками построенные пустоты, огромные, набитые людьми безмолвия, они часто в самом сердце города в глухие ночные часы надевали своего рода зловещую маску, — именно это огромное всеобщее отрицание и дошло теперь наконец до сознания Брайдона, тем более что, как ни странно, почти невероятно, но вдруг оказалось, что ночь уже кончилась и, по-видимому, вся была им истрачена на его переживания. Он снова посмотрел на часы, увидел, что произошло с его чувством времени (он принимал часы за минуты, а не так, как бывает в иных трудных положениях — минуты за часы), и странный вид улицы зависел не от чего другого, как от слабых, печальных проблесков раннего рассвета, который, конечно, и держал еще все в плену. Оставшийся без ответа призыв Брайдона из собственного открытого окна был единственной ноткой жизни на всей улице, и ему теперь оставалось только прекратить пока всякие попытки, как дело совсем безнадежное. Но даже и в такой глубокой подавленности он оказался способен на действие, доказывавшее — во всяком случае, по теперешней его мерке — необычайную решимость: он вернулся на то самое место, где так еще недавно похолодел от страха, когда исчезла последняя капля сомнения в том, что в доме присутствует еще некто, кроме него самого. Для этого потребовалось усилие, чуть не доведшее его до обморока, но у него на то имелась своя причина, и она на минуту победила все. А еще предстояло пройти через все остальные комнаты — что будет с ним, если дверь, которая, как он видел, была закрыта, теперь вдруг окажется опять открытой? Он мог согласиться с мыслью, что эта закрытая дверь, по отношению к нему, была, в сущности, актом милосердия, дарованной ему возможностью спокойно сойти вниз, удалиться, покинуть дом и никогда больше его не осквернять. Это была логичная мысль, она работала; но чем все это могло реально обернуться для него, теперь, очевидно, целиком зависело от степени той снисходительности, которую его недавние действия или, вернее, его недавнее бездействие могло снискать у его незримого противника. Образ этого противника, поджидающего, пока он, Брайдон, двинется, никогда еще не был так непосредственно ощутим для его нервов, как сейчас, когда он только что поколебался на самой грани, за которой мог уже обрести полную уверенность. Ибо при всей своей решимости или, точнее, при всем своем страхе он действительно поколебался, он не осмелился увидеть. Риск был слишком велик, и страх слишком отчетлив — в эту минуту он принял особо зловещий характер.
Брайдон знал — и так твердо он еще ничего не знал в жизни, — что, увидь он сейчас эту дверь открытой, тут бы и пришел ему постыдный конец. Это значило бы, что виновник его стыда — ибо, конечно, постыдным было его малодушие — опять на свободе и владеет всем домом; и Брайдон с неотвратимой ясностью предвидел тот поступок, к которому все это его вынудит. Это прогонит его прямо к тому окну, которое он оставил открытым, и через это окно — пусть даже и нет там ни длинной стремянки, ни болтающегося каната — он неизбежно, гибельно, обреченно устремится на улицу. Этот мерзкий конец он мог все же предотвратить, но предотвратить только ценой своевременного отказа от уверенности. Ему еще предстояло пробираться чуть не сквозь весь дом — в этом смысле положение не изменилось, — но теперь он знал, что только отсутствие уверенности могло его на это подвигнуть. Он тихонько отступил туда, где раньше было приостановился — сделать это и то уж казалось ему спасением, — и слепо заторопился к большой лестнице, оставляя позади зияющие двери комнат и гулкие коридоры. Теперь он находился на самом верху лестницы, а перед ним был широкий, слабо освещенный спуск и последовательно три просторные площадки по числу этажей. Он старался делать все как можно мягче, но каблуки его громко стучали об пол, и когда через минуту-другую он это заметил, то и это почему-то засчитал себе за поддержку. Говорить он не решался, звук голоса его бы испугал, а такой ходячий прием или развлечение, как «посвистать для бодрости» (в прямом смысле или в переносном), он считал вульгарным; тем не менее ему приятно было слышать свои шаги, и, когда он достиг первой площадки — без спешки, но и без заминок, — эта начальная стадия успеха вызвала у него вздох облегчения. Дом к тому же казался огромным, все масштабы его чрезмерными; открытые комнаты — взгляд Брайдона не пропускал ни одной из них, — забранные изнутри ставнями, чернели, как горловины пещер, и только стеклянная крыша, венчавшая этот глубокий колодец, наполняла его светом, в котором удобно было двигаться, но который своей странной окраской напоминал какой-то подводный мир. Брайдон попытался думать о чем-нибудь благородном, о том, например, какой у него замечательный дом, великолепное владенье, но все это благородство тут же перешло в чистую радость при мысли, что теперь-то уж он скоро с ним разделается. Приходите вы, строители, вы, разрушители, — приходите, как только будет охота. В конце двух маршей он словно попал в другую зону, а начиная с середины третьего, после чего оставался еще один, Брайдон отметил уже влияние нижних окон, полузадернутых штор, случайных отблесков уличных фонарей и лощеных пространств вестибюля. Это было уже дно моря со своим собственным освещением, а когда Брайдон приподнялся и бросил долгий взгляд через перила, то даже увидел, что оно вымощено знакомыми ему с детства мраморными квадратами. К этому времени он, бесспорно, уже чувствовал себя повольготнее — как он мог бы выразиться в менее необычном случае, — что, собственно, и позволило ему остановиться и перевести дух, и вольготность эта еще возросла при виде старых черно-белых плит. Но главное, что он чувствовал сейчас, когда предвкушение безнаказанности влекло его словно твердыми крепкими руками, это что сейчас уж можно было точно сказать, какая картина предстала бы ему там, наверху, если бы у него хватило мужества еще раз глянуть. Запертая дверь, теперь уже, слава богу, далекая, конечно, была по-прежнему заперта, а ему теперь нужна была только дверь из дома.