Александр Бушков - Сибирская жуть-2
Однажды по весне с томским писателем Владимиром Колыхаловым мы отправились в нарымские края на охоту. Прибыли в Парабель, встретились с человеком, который нас ждал, а назавтра на моторной лодке уже летели по мощному обскому разливу к месту охоты.
Местом этим оказался большой остров, омываемый с одной стороны Обью, а с трех других — бескрайними вешними водами, где в отдалении маячили островки поменьше.
Мне очень захотелось сделать свой скрадок на одном из них, на том, что желтел прошлогодней травой и голыми ивами примерно в полукилометре как раз напротив нашего становища. Поскольку и Владимир, и наш хозяин уже облюбовали засидки поблизости, я сел в имеющийся у нас, кроме моторной лодки, крохотный обласок и поплыл.
Был ветер, вода волновалась. Но даже и сквозь волны, сквозь рябь было хорошо видно, как вода периодически меняла оттенки: то светлела, то становилась иссиня-черной. Светлела — значит, я плыл над недавней гривой, темнела — значит, над впадиной, озером, где глубину не измерить.
Я уже был на половине пути и именно над тяжелым, зловещим провалом, когда увидел, что прямо на меня несется в небе стая кряковых. Я схватил ружье, вскинул его и, зная, что стрелять можно только по ходу обласка, ибо в другом случае обласок от отдачи тут же перевернется, стал ждать, когда утки приблизятся.
Но буквально передо мной они вдруг вильнули, оказавшись слева, а я, в азарте забыв обо всем, нажал на спусковые крючки. Ба-бах! И тут же обласок черпанул воду правым бортом. Я метнулся влево — и слева плескануло. При этом моя рука, скользнув по краю обласка, вместе с ружьем окунулась в обжигающе-холодные волны.
До сих пор не пойму, как я не перевернулся, даже ружья не утопил! Как я не оказался в жуткой весенней пучине, выход из которой был лишь один — на тот свет.
* * *Но достаточно случаев. Я немного отвлекся.
То, что я, в пятилетнем возрасте заблудившись, вдруг «прозрел» и самостоятельно вышел из леса, еще можно хоть как-то, но объяснить.
А как мне объяснить вот хотя бы такое?
Перед войной и в начале войны мой отец работал заготовителем пушнины и постоянно находился в разъездах, часто не ночуя дома, часто приезжая за полночь, а то и под утро.
На этот раз он примчался где-то в первом часу. Именно примчался, потому что грохот его ходка — телеги — мать услышала еще задолго до того, как этот ходок влетел к нам во двор. Конь был взмылен, храпел, отца трясло, и на нем, по выражению матери, лица не было.
Кое-как успокоившись и распрягши коня, отец вошел в избу и рассказал, что случилось.
Из деревни Моховое он выехал уже в темноте. Ночь была тихая, звездная, теплая, и отец, уставший от дневной беготни, задремал. Кто знаком с прежним деревенским бытом, тот знает, что в этом не было ничего особенного. Задремать с вожжами в руках — вовсе не то, что задремать за баранкой. Конь, чуя дом, сам топал по лесной дороге безо всякой управы.
И вдруг он остановился и захрапел.
Отец встрепенулся, вскинул глаза.
Рядом с ним стояли три огромных волка и какой-то белобородый старик. Интересно, что у волков были удивительно осмысленные, «человечьи» глаза.
— Что будем делать? — спросил один из этих глазастых у старика.
— Пусть идет, — ответил старик равнодушно. — Ему и так скоро будет конец.
Конь рванул, едва не выворотив оглобли.
Отец не помнит, как доехал до дома.
А через пару дней ему принесли повестку на фронт.
Накануне его отправки всю ночь завывала наша собака Мильтон. Как ни успокаивали Мильтона, каких ласковых слов ни говорили ему, он все выл и выл, будоража ночную деревню.
Отца призвали в сентябре сорок второго года. А уже в ноябре этого самого сорок второго пришла похоронная. Отец был охотник, и его послали на передовую с ходу, безо всякой предварительной подготовки.
Еще один факт, имеющий самое непосредственное отношение к этому.
Моей старшей сестре Валентине было двенадцать лет, когда не стало отца. Возраст уже вполне серьезный, сознательный, и, видимо, именно поэтому она гораздо сильнее и меня, и моей младшей сестры Раисы переживала потерю. Всю жизнь. А может, тут было что-то другое… В отличие от нас с Раисой, Валентина любила отца как-то сверхъестественно, фанатично, почти обожествляя его.
И не раз говорила, рассматривая его фотографии и плача:
— Я не доживу до его возраста, вот попомните. Я умру раньше, точно вам говорю.
Иногда мы пугались — такими странными у нее были при этом глаза. А чаще всего просто фыркали и незаметно вертели указательным пальчиком у виска.
Напрасно фыркали и напрасно вертели.
Отец погиб в тридцать восемь.
Сестра умерла от острой сердечной недостаточности на тридцать восьмом.
* * *Теперь не обо мне и не о ком-то из родственников, а о старом, довольно загадочном человеке по фамилии Карьков.
Это было в то время, когда я жил и работал в селе Казачинском, то есть примерно четверть века назад.
Прямо напротив села, на берегу Енисея, стояла деревенька Сполошное. Когда-то, говорят, это была не деревенька, а деревня, по-сибирски крепкая, справная и красивая, но теперь она на глазах дотлевала, зияя тут и там черными глазницами полых окон и безобразя светлое прибрежное угорье топорщившимися скелетами полуразобранных крыш амбаров и скотных дворов. В Сполошном размещалась последняя по счету — не то шестая, не то седьмая — бригада казачинского колхоза имени Ленина. В Сполошном жил Карьков.
Не знаю, состоял ли этот Карьков когда-то в колхозниках, но в мою бытность он не только в колхозе, но вообще нигде не работал, кормясь, как он сам говорил, от тайги.
Почти сразу же за Сполошным, за неширокой рекою Ягодкой с остатками мощного, высоченного деревянного моста через нее, начинались обширнейшие Сполошинские болота с многокилометровыми, непроходимыми для несведущего путника чарусами, в коих сгинул не один человек, но и с великолепными так называемыми гривами — болотными островами, заросшими то отборными кедрами, то сосной, богатыми как орехами, грибами и ягодами, так и всевозможной живностью: от рябчика с глухарем до лося и медведя.
Вот на этих гривах и проводил почти все свое время Карьков.
Я не преувеличу, если скажу, что в те времена подходы к гривам знали очень и очень немногие, и Карьков на болотах был единственным и полноправным хозяином.
Он редко кого допускал в свое царство. Но все-таки допускал. В Казачинском жил один молодой мужик, который в юности одно время даже «служил» у Карькова, помогая своему отцу содержать многочисленное семейство. Карьков на одном из сполошинских озер ловил карасей, вынимал из них икру, а мужик, то есть юноша, глухими тропами относил эту икру в рюкзаках к лесовозному тракту и оставлял там в условленном месте, пряча во мху. Для кого оставлял — Карьков ему не докладывал. И вообще не говорил ничего. Юноша даже не знал, сколько он зарабатывает своим странным ремеслом, так как финансовые дела Карьков вел не с ним, а с родителем.