Мервин Пик - Горменгаст
Поначалу Титус решил, что это какая-то зверушка, быть может, заяц, и голод заставил его осторожно приподняться на локте и раздвинуть длинные папоротниковые языки.
Однако увидел он нечто совсем иное, заставившее его напрочь забыть о голоде, отпрянуть и вжаться в стену, ощущая, как кровь ударяет в голову. Ибо это была она! Правда, совсем не такая, какой он ее запомнил! Она! Но до чего же она изменилась!
Что сотворила с ней его память, отчего он видел теперь существо, ни в чем не схожее с образом, полнившим его душу?
Она сидела на корточках – Та, невероятно маленькая, – свет только что разожженного костра играл на ее лице, она поворачивала над пламенем вертел с ощипанной птицей. Пол вокруг усыпан сорочьими перьями. И это его поэтичная ласточка? Летучая поскакунья?
Это ли крохотное существо, присевшее, точно лягушка, в пыли, почесывая ляжку грязной ладошкой величиной с буковый лист, в надменных ритмах плыло, покрывая пространство, в его воображении?
Да, это она. Видение съежилось до малых, реальных пропорций несомненной оторвы – расплывчатый образ сгустился в плоть.
Она повернула голову, и Титус увидел лицо, потрясшее его и пробравшее дрожью. Все, что было в юноше от Горменгаста, содрогнулось и взорвалось в подобии возмущения. Но все, что в нем было мятежного, завопило от радости: от радости при виде истинной души неповиновения. Все смешалось в груди Титуса. Воспоминания о ней – гордом и грациозном создании – рассыпались в прах. Они больше не были правдой. Обратились в мелкую, приторную банальность. Гордая, да, и бесспорно полная жизни. И грациозная – в полете, возможно, но не сейчас. Не было ничего грациозного в том, как тело ее, раскованное, точно тело животного, склонялось над пламенем. Но было в ней и нечто новое и земное.
Перед Титусом, настолько влюбленным в ее надменность, в ласточкину красоту членов, что он жаждал, с неистовством и опаской, сжать их в ладонях, открылись теперь новые измерения, темная реальность убитых птиц, разбросанных перьев, животных поз и, сверх всего, не ведающего о себе своеобразия, которое сквозило в каждом ее движении.
Она повернула голову. Титус увидел лицо. Перед ним был оригинал. Лицо это не то чтобы отличалось какой-то невиданной странностью черт и пропорций, нет: оно с вопиющей очевидностью обнаруживало все, чем она была.
И однако независимость ее жизни обозначалась не какой-то характерной подвижностью черт. Складка ее рта менялась редко – только когда она с излишней свирепостью впивалась зубами в поджаренную птицу. Нет: лицо Той не отличалось выразительностью, но скорее походило на маску. Оно отражало всю ее жизнь, а не сиюминутные мысли. Схожее цветом с яйцом зарянки и такое же весноватое. Волосы, черные и густые, она подрезала чуть выше плеч. Округлая, отвесно вырастающая из плеч шея обладала проворной, струистой гибкостью, приводя на память змею.
Движения, подобные этому, подвижность маленьких плеч и быстрота пальцев живее какого угодно выражения лица, внушили Титусу представление о сути ее фанатической независимости.
Пока он наблюдал за девочкой, та бросила сорочьи кости через плечо и, обмакнув руку в тень пообок от себя, извлекла из мглы статуэтку ворона. Она повертела игрушку так и этак, разглядывая, – но ни малейшего выражения на лице ее не обозначилось. Девочка поставила ворона на пол рядом с собой, однако земля была неровна, и ворон упал, клюнув землю. Ни мгновения не помедлив, она ударила ворона кулачком, как ребенок бьет, рассердись, игрушку, а затем, одним плавным движением встав, смахнула его с дороги пинком ноги, и ворон, отлетев к стене, так и остался лежать на боку.
Поднявшись, девочка обратилась совсем в другое существо. Трудно было бы совместить его с тем, что сидело на корточках у огня. Сходство со щенком проступило в ней. Она обратила лицо ко входу в пещеру, к воде, льющейся, застилая его. Несколько мгновений она без всякого выражения смотрела на заслоненный стеною дождя вход, затем двинулась к нему, но на третьем шаге остановилась, тело ее напряглось, голова повернулась. Плечи остались неподвижными, лишь голова крутнулась да глаза заскользили по стенам. Что-то ее насторожило.
Худое тело девочки мгновенно пришло в движение. Глаза опять заскользили по стенам, пронизывая каждую тень – затем они остановились на миг, и Титус из темного своего укрытия увидел, что она заметила на полу пещеры его рубашку, изодранную, мокрую.
Поворотясь, Та поступью и легкой, и опасливой приблизилась к рубашке, которая лежала в натекшей с нее луже. Девочка присела на корточки, вновь обратясь в лягушку, почти отвратительную. Глаза ее все еще с подозрением шарили по пещере. И ненадолго задержались на папоротниках, которые, свисая вкруг Титуса, укрывали его.
Девочка снова взглянула на выход, но лишь на секунду, а затем подхватила рубашку и подержала ее перед собою в вытянутых руках. Дождевая вода потекла со складок на пол, и Та, смяв рубашку, принялась с неожиданной силой выжимать ее, потом расстелила по полу и осмотрела еще раз, наклоняя, как птица, лишенное выражения лицо то в одну, то в другую сторону.
Титусу, все тело которого уже затекло в напряженной позе, пришлось прилечь, чтобы дать отдых рукам и расправить ноги. Когда он опять приподнялся, опираясь на локоть, Та уже отошла от рубашки и стояла у выхода. Титус понимал, что не сможет вечно оставаться в укрытии. Рано или поздно придется объявиться – он почти уж поднялся, решив махнуть рукой на последствия, когда сверкнувшая молния показала ему силуэт Той, черный на фоне блистания, – спина выгнута, голова закинута назад, – она ловила губами ослепительно яркий поток дождя, падавшего, золотясь, как сама молния, прямо в ее разинутый рот. На долю секунды она обратилась в фигурку из черной бумаги с тщательно вырезанным контуром головы, со ртом, раскрытым так, словно он готов выпить все небо.
И следом снова рухнула тьма, и Титус увидел, как Та появилась из мрака, приближаясь к углям костра и становясь все яснее различимой. Видимо, рубашка зачаровала девочку, потому что, дойдя до нее, Та остановилась и принялась разглядывать эту одежку то под одним, то под другим углом. В конце концов, она подняла рубашку с пола, натянула через голову и, просунув руки в рукава, замерла, похожая на девчушку в ночной сорочке.
Представление Титуса о Той металось из одной крайности в другую, и теперь он, едва ли понимая, кто же она – лягушка, змея или газель, – оказался бессилен впитать в себя причудливое преображение, результат которого замер в нескольких шагах от него.
Он знал лишь одно: девочка, которую он так пылко искал, стоит сейчас рядом с ним, в пещере, укрывшись, как и он, от грозы, стоит, точно ребенок, оглядывая рубашку, мокрые складки которой достают ей почти до лодыжек.
И Титус забыл о ее дикости. Забыл, что она ничего не знает. Забыл о ее быстроте, о примитивности натуры. Сейчас он видел в ней только покой. Только обманчивое изящество склоненной головы. И видя лишь это, он отвел в сторону папоротники и встал.
II
Внезапное появление Титуса отозвалось в Той всплеском такого неистовства, что Титус невольно отступил на шаг. Как ни стесняла ее новая одежда, она метнулась в тот угол пещеры, где пол покрывали осыпавшиеся камни, единым духом подхватила один и с яростной быстротой метнула в Титуса. Он отдернул голову, и все же зазубристый камень больно резанул по скуле, разодрав кожу так, что кровь потекла по шее.
Боль и изумление, осветившие его лицо, составили резкий контраст ее непроницаемым чертам. Но при этом тело Титуса сохраняло покой, а ее пребывало в непрестанном движении.
Она взлетела по неровной стене и запорхала с полки на полку, пытаясь описать по стене, прямо под сводом, неровный круг. Титус стоял между нею и выходом, так что она перепорхнула туда, откуда смогла бы броситься поверх его головы и упасть на пол поближе к грозе – а стало быть, и к свободе.
Но Титус, вовремя сообразив, что задумала Та, отступил ко входу в тоннель, отрезав ей путь к бегству. При этом он еще мог ясно видеть ее. Поняв, что план ее сорвался, Та взлетела на одну из самых верхних полок, где успела уже побывать, и с нее, расположенной в двенадцати футах над Титусом, просунув голову сквозь свисавшие с потолка папоротники, уставилась на него: крапчатое лицо ее не выражало ничего, однако голова все время покачивалась из стороны в сторону, как у гадюки.
Камень, попавший в Титуса, выбил из него всякое преклонение перед Той. Он разозлился, а страху перед нею в нем поубавилось – и не потому, что она не была опасной, а из-за того, что прибегла к такому заурядному средству ведения боя, как швырянье камнями. Средство это делало ее отчасти понятной.
Будь у нее возможность выворачивать камни из одетого в папоротники потолочного свода, она так бы и поступила – и метала бы их вниз, в него. Но даже глядя на нее в гневном изумлении, Титус испытывал неразумное влечение к ней, ибо – что она сделала, как не отринула, в его лице, самую сущность Горменгаста? А именно этот единоличный бунт с самого начала и внушал ему благоговение, наполнял восторгом. И хоть боль в скуле разозлила его настолько, что ему захотелось с силой встряхнуть девчонку, ударить, укротить, – в то же время легкость, с которой она перепархивала с одной опасной полки на другую, в полете хлеща по камням длинной сырой одежкой, вызывала в юноше жгучую жажду – коснуться маленьких грудей ее и стройных конечностей. Жажду смять их и ими овладеть. Впрочем, и гнев его не покидал.