Мервин Пик - Горменгаст
Титус встал, спустился с валуна, и тут же страх обуял его. Слишком многое произошло с ним за слишком краткое время. Мысль о пещере повлекла за собою мысль о Флэе, а из мысли о Флэе, каким Титус впервые увидел его в пещере, вырос образ этого верного слуги с ножом в сердце и отвратительной комнаты, в которой бок о бок лежали Тетки. А там и лицо Стирпайка поплыло в струях дождя: жуткий красно-белый узор, растягивающийся и сжимающийся, как на маске пляшущего дикаря, очень худые, очень высокие плечи – и на протяжении целой сотни шагов бегущего Титуса только что не тошнило, и не раз, и не два оборачивался он, вглядываясь в дождь по сторонам от себя.
Путь к пещере получился долгим. Даже не будь потопа, Титус все равно устремился бы к ней. Пещера представлялась ему центром, из которого он сможет углубляться в дичь и глушь, и к которому сможет затем возвращаться.
И все-таки, достигнув ее, Титус заколебался, не решаясь войти. Старый каменный вход зиял пустотой. Он был теперь не тем, каким запомнился Титусу. Пещера стала необитаемой.
Над нею, каскад за текучим каскадом, вставала гора скалистых уступов, крошащихся, поросших папоротником и кустами, даже деревьями, фантастически изгибающимися в воздухе.
Титус взглянул туда, где вершина горы утопала в тучах, но взгляд его почти мгновенно вернулся ко входу в пещеру.
Голова Титуса чуть наклонилась, выставилась из плеч – характерная поза, знаменовавшая готовность боднуть любого врага, какой только посмеет пред ним объявиться. Ни на что не похожие, почерневшие от дождя, волосы его крысиными хвостиками липли к лицу.
Печальный облик пещерного устья на миг притупил волнение от того, что юноша вновь оказался здесь. Титус стоял примерно в дюжине футов от входа в пещеру и смотрел сквозь потоки дождя на темный, сухой тоннель, ведший в ее просторное нутро.
Тот, кто увидел бы его сейчас, нерешительного, вытянувшего шею, в отяжеленной дождем одежде, липнущей к телу, как морская трава, верно, заметил бы, как сильно переменили юношу последние месяцы. Глаза его еще оставались чистыми, как вода родника, своеволие еще поблескивало в них, но угрюмость уже проложила над ними навечную борозду. Сеточка чуть приметных, неглубоких морщин легла под глазами. Юношеские пропорции лица ясно показывали, что ему не больше семнадцати, однако мрачного выражения, ставшего для него столь привычным, скорее можно было бы ожидать на лице человека вдвое старшего.
Эта хмурость ни в коей мере не проистекала из печальных либо трагических переживаний. Он знал времена одиночества, страха, крушения надежд, а в недавнее время – ужаса, однако, знал, как и всякий ребенок, минуты воодушевления и веселья. Он вовсе не походил на запуганное, скорбное порождение напастей. Если что-то и можно было сказать о Титусе с определенностью, то лишь одно: он был слишком живым человеком. Слишком чувствительным. В конце-то концов, именно это и заставляло его носить маску. Хмуро коситься на однокашников в те мгновения, когда сердце его буйно билось, а воображение уносилось невесть куда. Хмуриться, поскольку тогда его оставляли одного. А оставаясь один, он мог часами размышлять о своей участи, сжиматься, точно кулак в болезненных, немыслимых без самопотворства приступах гнева на свою наследственную судьбу, на столь стеснявший его ритуал – и наоборот, пребывая в одиночестве, мог часами безмятежно просиживать за партой, между тем как мысли его блуждали, трепеща, по просторам Горменгаста, дивясь всему, что те вмещали; всему, что было его колоссальным наследием.
Телесная живость Титуса находила выход в этих одиноких исследованиях замка и окружающих замок пространств, но именно странствия воображения, грезы наяву, и уводили его все дальше и дальше от сверстников.
В сущности говоря, он был сиротой. То, что мать Титуса в глубине души ее, в глубине слишком большой, чтобы и сама Графиня смогла ее осознать, питала странную нужду в нем, как в наследнике Рода, не имело для юноши ни малейшего значения, ибо он ничего об этой нужде не знал.
В одиночестве не было для Титуса никакой новизны. Однако открытый вызов, который он бросил сегодня матери и своим подданным – вот этот вызов оказался нов для него, а мысль об изменничестве сделала Титуса, впервые с той минуты, как он убежал с балкона, одиноким до последних пределов. Не потому, что он лишился дома, но потому, что знал – теперь ему помощи ждать не от кого.
Титус шагнул к пещере. Волосы его так слиплись от воды, что голова мальчика выглядела бугристой, будто валун. Тяжеловатые скулы Титуса, немного кургузый нос, широкий рот сами по себе красивыми не были, однако, заключаясь в овал лица, создавали простую гармонию, своеобразную и приятную взгляду.
И все же обыкновение супить брови и хмуриться, скрывая чувства, сообщали Титусу вид, старший его семнадцати лет, отчего казалось, будто к пещере приближается не отрок, но юный муж. Он решил ничего больше не ждать и, миновав естественную грубую арку входа, поразился тому, что голова и тело его освободились от грубых ударов дождя. Он настолько привык к этим ударам, что, стоя в сухой пыли, под круглым сводом прохода, ощутил внезапную легкость, как будто с плеч его вдруг сняли давнее бремя.
Но тут новая волна усталости окатила его, и теперь он не желал ничего, кроме покоя и сна в сухом месте. Воздух пещеры был тепл, поскольку дождь, при всей его густоте, ничем жары не умерил. Титусу, снова обретшему легкость тела, захотелось лечь и заснуть – теперь, когда ничего не льется сверху, – заснуть навсегда.
Когда он вступил в пещеру, ему показалось, что царившая в ней атмосфера унылой заброшенности как будто развеивается. Возможно, он просто слишком устал, и чувства его притупились, утратив способность воспринимать какие бы то ни было тонкости.
Титусу, добравшемуся, наконец, до главного внутреннего покоя с его просторностью, естественными полками, пышной папоротниковой лежанкой, уже с трудом удавалось держать глаза открытыми. Он почти не заметил, что множество малых лесных зверьков укрылось в пещере, разлегшись по каменным полкам, рассевшись по папоротниковым полам, следя за ним яркими глазками.
Машинально стянул он с себя липнущую к телу рубашку и, проковыляв в темный угол, опустился, подложив под голову перекрещенные руки, на крупные листья папоротника и сразу же, ничего не сознавая, заснул.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
Пока Титус спал, к мелкому зверью присоединились вымокшая лиса и несколько птиц, рассевшихся по камням, что выступали из стен под сводчатым потолком. Лежащий юноша был почти и не виден под свисавшими папоротниками. Сон Титуса был до того глубок, что расходившиеся молнии, освещая вход в пещеру, ничуть его не тревожили. Следовавшие за ними раскаты, хоть они и усилились в сравнении с прежними, также были бессильны его пробудить. Впрочем, гром придвигался все ближе, и последний из бычьих взревов его заставил юношу повернуться во сне. Время перевалило уже за полдень, однако воздух еще потемнел и света стало не больше, чем в те часы, которые Титус просидел на «наблюдательном» валуне.
Гул и шипение дождя становились все громче, рокот воды на камнях и земле у входа в пещеру заглушали все, кроме самых мощных раскатов. Заяц сидел неподвижно, прижавши уши и не сводя взгляда с лисы. Пещеру наполнил шум стихий, и все же в ней стояло подобие тишины – тишины внутри шума; тишины покоя, ибо ничто здесь не двигалось.
Когда же новый посверк молнии освежевал ландшафт, содрав с него черную шкуру, так что ни единая из частей его анатомии не смогла укрыться от все залившего света, отражения этой слепящей иллюминации разлетелись по стенам пещеры, отчего птицы и звери просияли, точно светящиеся изваяния, окруженные светящимися же папоротниками, и тени их воспарили по стенам и вновь сократились, будто резиновые: тогда только Титус зашевелился под стрелами гигантских сердцевидных языков, заслонявших его от мгновенного блеска, не давая ему проснуться и увидеть, что на пороге пещеры стоит «Та».
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
I
Голод – вот что, в конце концов, разбудило его. Недолгое время Титус пролежал с закрытыми глазами, воображая, будто он в замке, у себя в комнате. Даже открыв глаза и обнаружив справа неровную каменную стену, а слева – плотную папоротниковую завесу, Титус не смог припомнить, где он. Затем услышал рев воды и сразу же вспомнил бегство из замка и поход сквозь бесконечность дождя, приведший его в пещеру… в пещеру Флэя… в эту пещеру, где он лежит ныне.
Вот тогда-то он и услышал шорохи чьих-то движений. Негромкие, слышимые сквозь бубненье дождя лишь по причине их близости.
Поначалу Титус решил, что это какая-то зверушка, быть может, заяц, и голод заставил его осторожно приподняться на локте и раздвинуть длинные папоротниковые языки.
Однако увидел он нечто совсем иное, заставившее его напрочь забыть о голоде, отпрянуть и вжаться в стену, ощущая, как кровь ударяет в голову. Ибо это была она! Правда, совсем не такая, какой он ее запомнил! Она! Но до чего же она изменилась!