Виктор Колупаев - Безвременье
— Революция есть, несомненно, самая авторитарная вещь, которая только возможна. Революция есть акт, в котором часть населения навязывает свою волю другой части посредством ружей, штыков, пушек, то есть средств чрезвычайно авторитарных. И победившая партия по необходимости бывает вынуждена удерживать свое господство посредством того страха, который внушает реакционерам ее оружие. Если бы Парижская Коммуна не опиралась на авторитет вооруженного народа против буржуазии, то разве бы она продержалась дольше одного дня? Не вправе ли мы, наоборот, порицать Коммуну за то, что она слишком мало пользовалась этим авторитетом? Итак: или — или. Или авторитаристы не знают сами, что говорят, и в этом случае они сеют лишь путаницу. Или они это знают, и в этом случае они изменяют делу пролетариата. В обоих случаях они служат только реакции.
Я наступил на гриб каблуком и потом тщательно вытер сапог о траву. Но тут же другой мухомор спросил картавым голосом:
— И, ставя этот вопрос, Энгельс берет быка за рога: не следовало ли Коммуне больше пользоваться революционной властью государства, то есть вооруженного, организованного в господствующий класс пролетариата?
Я поддел гриб носком сапога, так что он взлетел вверх метров на десять.
— Диалектик Энгельс, — раздался сбоку в траве тот же голос, — на закате дней остается верен диалектике. У нас с Марксом, говорит он, было прекрасное, научно-точное, название партии, но не было действительной, то есть массовой партии. Теперь есть действительно партия, но ее название научно неверно. Ничего, "сойдет", лишь бы партия развивалась, лишь бы научная неточность ее названия не была от нее скрыта и не мешала ей развиваться в верном направлении. Пожалуй, иной шутник и нас, большевиков, стал бы утешать по-энгельсовски: у нас есть действительная партия, она развивается отлично, "сойдет" и такое бессмысленное, уродливое слово, как "большевик", не выражающее абсолютно ничего, кроме того, чисто случайного, обстоятельства, что на Брюссельско-Лондонском съезде мы имели большинство...
Я разыскал в траве мухомор и пнул его, что было силы. И дела мне никакого не было ни до Энгельса, ни до "большевиков", ни до их авторитаризма, но почему-то слушать их не хотелось.
— Экспроприация! — проскрипел еще один гриб с красной головкой.
— Коллективизация! — булькнул другой.
— Захват власти!
— Оружие! Штыки! Уничтожение! Очередной последний бой! Умрем! Разрушим до основания! Взорвем! Потопим в крови! Вырвем! Развеем! Сожжем в пламени мировой революции!
Голоса мухоморов раздавались отовсюду и я устал давить их. Мне было с ними не справиться. Да и зачем? Я побежал, падая и снова вскакивая, пока тишина леса не зазвенела в ушах легкой музыкой.
Похоже, я шел второй день, когда сзади заскрежетали тормоза, и за моей спиной раздалось:
— Эй, борода! Пешком шагаешь? Где же ты технику потерял и своего приятеля?
Из-под высунувшегося из окна кабины солдатского шлема на меня глядело ухмыляющееся лицо Рябого. Его сощуренные в хитрой усмешке глаза словно говорили: "Что, не узнаешь?" Вот так раз! Везет же мне на него! Можно подумать, что он специально мне встречается, уставился как на диковинку, и рожа смеется, точно миллион получил по наследству. Он вылез из кабины и не спеша, вразвалку, подошел ко мне вплотную.
— Говорил же, добром отдай, так нет... — покачиваясь на широко расставленных ногах, грубовато-насмешливо сказал он.
Я вдруг решил его испытать:
— Тебе-то какое дело? Кто, да что... Все равно до города не подбросишь.
Взгляд его посерьезнел.
— Двинул бы я тебя по шее, чтобы голова отвалилась, да друг у тебя хороший, мне понятный. К вам по-человечески, а вы... Что тут, что там — привет один. Шлепай, не держу.
И с ожесточением плюнув в траву, он направился к машине.
— Да подожди ты!
Рябой только махнул рукой. В этом его взмахе было столько горечи и обиды, что мне стало стыдно.
— Постой! Сам не знаю, как получилось. Не в себе я.
Рябой не оглядывался. Я догнал его и повернул за плечо.
— Извини, в затмении ляпнул.
Его лицо прояснилось. Глядя в сторону, он сурово произнес:
— Извини... Кусаешь протянутую руку и не понимаешь того, что укусить можно больно.
— Убили меня. А я — не я. И мухоморы все стращают.
— Ты смотри-ка, действительно человек не в себе.
— Так подбросишь до города?
— Да ладно, помогу добраться, к одному уж...
— Слушай, Рябой... — обрадовано заговорил я.
— Опять — Рябой. Ла-ми-но-ур-хи-о!.
— Имя какое-то дикое. Лучше буду звать тебя Лам.
— Черт с тобой, зови. Пользуйся. Знаешь, что я не набью тебе морду. Ност! — Это относилось уже к его напарнику. — Я с ним в кузове. Поехали.
И вот мы уже трясемся с Рябым в пустом кузове военной машины, бешено летящей к городу. Не везло, не везло, а теперь так повезло, что только держись. Самое время начать разговор.
— Так где же твой приятель? — спросил Рябой.
— Можно сказать, сгинул, пропал без вести. Ушел за грань, как те... с парохода...
— Бывает. Сегодня он, завтра — ты...
— Я тоже едва унес ноги. Не я, вернее, а не-я. Я-то действительно сгинул. Похоронить даже не пришлось. Кто-то вертит нами, как хочет. И я почти знаю, кто и где... У тебя поесть что-нибудь найдется? — без всякого перехода добавил я. — Вторые сутки голодую.
— Почему же нет. Вы меня угощали.
Он засунул руку в ящик под скамьей, вынул банку тушенки, вскрыл ее ножом и протянул мне.
— Не обессудь, солдатский харч. Ешь, я-то сыт по горло. Рассказывай дальше.
Мгновение поколебавшись (а ведь другого выбора у меня и не было), я, будь что будет, коротко, без подробностей, рассказал ему все. И о гдоме, и о проникновении в этот мир, и о Космоцентре, как источнике зла, и сдвигах во времени. Рябой слушал серьезно, не перебивая. Когда я кончил, он, помолчав, спросил:
— Ну и что ты предлагаешь?
— Нужно нанести удар по центру всей системы, которая здесь, в Сибирских Афинах. Вывести ее из равновесия. Но только, что при этом произойдет, никому не известно.
— Забавная история... Взорвать?
— Взорвать! Уничтожить! Извести! Расстрелять! Слышал я уже такое. Старо и примитивно. А там хитрая штучка, вся на датчиках, на индикаторах; о тебе на подходе уже все знают. Взорвешь, да не то. Окажется, что это не Космоцентр, а Дворец Дискуссий.
— Тебе видней.
— А что означает та фраза, которую передал тебе отец: "Хоронги таллада ок"? — неожиданно для себя спросил я.
Рябой, как и тогда, на реке, сосредоточенно молчал, только белки глаз мрачно мерцали из-под шлема. Я не торопил его.
— Она означает... — неохотно пробормотал он, — примерно следующее: наступает конец света. Но я что-то не верю
— А зря. Твой отец мудр.
— Короче, что нужно, говори.
— Совсем немного, сущие пустяки. Бочку касторового масла.
Рябой заржал заразительно, показывая крепкие, здоровые зубы.
— Ну, ты даешь... Я-то развесил уши, слушаю... Будет тебе бочка с маслом. Мы из него тормозную жидкость делаем. Значит, Космоцентр затормаживать?
— Как раз наоборот: растормаживать. Еще бы одежонку какую поприличней. В этой шкуре меня там уже видели.
— Сделаем.
— Тогда завтра около десяти утра жду тебя на перекрестке улицы Слепой с Разбойничьей щелью. Устраивает? — Город я почему-то знал до тонкостей, до последнего переулка и тупичка.
— Подходяще. Бочку я сегодня ночью в грузовик заброшу. А теперь вылезай, город рядом, стражи могут проверить. А связываться с ними не хотелось бы.
Он постучал кулаком в кабину, машина остановилась, и мы вылезли из-под тента.
— До завтра.
— Можешь не сомневаться.
Я стоял, глядя вслед уходящей машине. Неизвестно, что из всего этого получится. Но почему-то я верил Рябому, странному солдату с мрачным лицом.
80.
— Погружайся, милый, в глубины бессознательного, — сказала Бэтээр и поцеловала меня в лоб.
Со стороны я представлялся, вероятно, этаким праздношатающимся хлыщем, с независимым видом взирающим на митинговую суету утреннего города, одетым в новенький светло-голубой костюм и ковбойскую ярко-желтую шляпу. Мое лицо, на котором ничего нет, кроме безграничного презрения к озабоченным демонстрантам, и являлось последним портретом Мара. Но изображать пресыщенного гуляку, конечно, не главное мое занятие. Ведь я должен был как можно осторожнее подобраться к площади, где в укромном закутке меня ждет Рябой.
Кроме речей ораторов, взывающих к разрушению и составлению проскрипционных списков, кроме одобрительных воплей восторженных слушателей, тут и там раздавались выкрики газетоносцев: "Вторжение! Вторжение!" Я увертывался, как мог, и от них и от митингующих, но меня все же отловили. Можно было попробовать отбиться от них, но невдалеке маячили стражи в голубых мундирах, а, может быть, это и были те самые вооруженные массы. Меня тащили неловко, волокли, роняли, и уже ковбойская шляпа отлетела куда-то в сторону, а светло-голубой костюм превратился в темно-серый. Потом меня начали поднимать на какой-то помост и я уже видел над своей головой топор или лезвие гильотины, Но меня всего лишь распяли на каменном кресте, на котором раньше висела табличка "Вакансия". "Теперь вакансия замещена", — с тоской подумал я. Ни вырваться, ни убежать я уже не мог. Восторженная толпа окружила крест, а сквозь нее волокли еще кого-то, потом остановились, ожидая свой очереди. Кажется, крест заработал вовсю. Я еще размышлял над тем, как они сумеют пробить каменный крест гвоздями, крещен я или не крещен, конец это или только начало, а они уже начали свою казнь.