Элджернон Блэквуд - Кентавр
— Возможно, самая большая разница между нами заключается в том, что вы бросаетесь вперед, не раздумывая и пропуская по дороге многие важные детали, а я поднимаюсь медленно, считая ступени и ставя ногу только тогда, когда убеждаюсь, что очередная ступенька не провалится. Вначале я не доверяю, но если ступенька выдерживает мое сомнение — значит, она надежна. Я воздвигаю леса. Вы летите вверх.
— Летать быстрее, — вставил ирландец.
— Но это подходит немногим, — последовал ответ, — а по лесам могут забраться все.
— Несколько дней назад вы говорили о странных вещах, — без обиняков сказал О’Мэлли, — причем вполне серьезно. Пожалуйста, расскажите подробнее. — Ему хотелось отвести разговор от своей персоны, чтобы не выдать себя полностью. — Вы говорили о том, что Земля живая, что она живое существо, а ранние, легендарные формы жизни могли быть ее эманациями, проекциями, отсоединившимися фрагментами ее сознания или чем-то в этом роде. Могут ли существовать люди, которые на самом деле такие дети земли, плоды ее страсти, космические существа, как вы намекали? Этот предмет меня глубоко интересует.
Казалось, доктор Шталь не может решиться.
— Для меня это все не внове, конечно, — настаивал ирландец, — но мне хотелось бы знать больше.
Шталь все еще колебался, но наконец медленно начал:
— Порой я высказываю не совсем обдуманные наблюдения. Скорее всего, лучше пока не обращать на них внимания и забыть.
— Отчего же, помилуйте?
Ответ был хорошо рассчитан, чтобы подстегнуть его аппетит.
— А оттого, — сказал доктор, подойдя вплотную и наклонившись к нему, — что с такими мыслями опасно заигрывать, это опасно для человечества в его современном состоянии, тревожит душу и потрясает самые основы душевного здоровья. — Он пристально поглядел на О’Мэлли и добавил чуть мягче: — А ваше сознание, как мне кажется, уже двинулось по их следу. Понимаете вы или нет, но в вас живет страстное желание, способное реконструировать эти сущности, сделать реальными для вас, если вы вырветесь.
О’Мэлли сияющими глазами вгляделся ему в лицо.
— «Реконструировать»… «сделать реальными»… «если я вырвусь»! — повторил он, заикаясь, боясь выказать снедавший его огонь, что могло заставить собеседника остановиться. — Вы, конечно, хотите сказать, что тот двойник внутри меня тогда вырвется и построит собственный рай?
Шталь мрачно кивнул.
— Вызванный к жизни интенсивностью вашего желания. — И, помолчав, добавил: — Начавшийся уже у вас в душе процесс тогда завершится.
Ах, вот оно! Доктору явно хотелось услышать рассказ о том, что произошло в каюте.
— Временно? — спросил ирландец, затаив дыхание.
Не получив ответа, он повторил свой вопрос.
— Да, временно, — сказал Шталь, снова повернувшись к столу, — если только… желание не будет слишком сильным.
— И тогда?..
— Тогда пути назад не будет. Потому что оно увлечет за собой всю личность без остатка.
— То есть душу?
Шталь склонился над своими книгами и записями. Ответ прозвучал еле слышно:
— Тогда — смерть.
Произнесенное шепотом, это слово будто повисло в густом воздухе перегретой на солнце каюты.
Однако шепот был едва слышен, поэтому ирландец не был уверен, слышал ли он его на самом деле. Лишь уловив некий живой ток мыслей доктора, понимал, что это отделение жизненно важной части его существа, на которое намекал Шталь, способно повлечь за собой потерю личности в ее современном виде, однако эта мысль не несла для ничего ужасного, если одновременно означала обретение цели его стремлений.
А в следующий момент его осенило: удивительный этот доктор совершенно уверен в истинности своих слов, а поразительная его «гипотеза» была для него отнюдь не теоретическим построением. Возможно, он и сам пережил нечто подобное, в чем не осмеливался признаться, а то, что он подавал как результат наблюдения над пациентами, на деле испытывал сам? Не было ли это результатом его работы с «великаном» два года назад? И не крылось ли именно тут объяснение, почему он сменил место ассистента в клинике Г. на должность судового врача? Не таил ли этот «современный» человек внутри себя вулкан древней веры, сродни пламеневшему в его собственной душе, который Шталь, однако, постоянно стремился погасить?
Мысли метались у него в мозгу, пока он следил за доктором через клубы сигарного дыма. Скрежет лебедки, крики грузчиков, глухие звуки падения мешков с серой — как бессмысленно все они звучали, принадлежа к тщетному существованию, где люди тратили время на собирание ничего не значащей ерунды для своих физических тел, живущих среди пыли считанные годы, после чего распыляющихся навсегда.
Он вскочил с дивана и подошел к доктору. Тот по-прежнему склонялся над бумагами.
— Значит, вы тоже, — воскликнул О’Мэлли, вернее, попытался воскликнуть, но голос не поднялся выше шепота, — вы тоже, должно быть, несете прачеловека в крови и в сердце, иначе откуда бы вам обо всем этом знать? Расскажите мне, доктор, расскажите же!
Он едва удержался, чтобы не добавить: «Присоединяйтесь к нам! Приходите и присоединяйтесь!», но тут низкорослый немец медленно повернул к нему лысую голову и буквально облил возбужденного ирландца таким холодным взглядом, что тот моментально пожалел о своем порыве, ощутив себя дураком, если не наглецом.
Он буквально рухнул в кресло, в то время как доктор опустился на вращающийся стул, привинченный к полу рядом со столом. Руки его разгладили бумаги. Затем он наклонился вперед, все еще не сводя с собеседника холодного взгляда, который не допускал и мысли о фамильярности.
— Друг мой, — отчетливо сказал он по-немецки, — вы только что просили изложить вам теорию — это теория Фехнера — о земле как о живом существе, обладающем сознанием. Если желаете, я вам ее изложу. Времени у нас достаточно.
Он окинул взглядом затененную каюту, снял с полки книгу, затянулся своей черной сигарой и начал читать.
— Это из Хиббертовской лекции[72] в Манчестерском колледже вашего соотечественника Уильяма Джеймса. Там дается представление о теории Фехнера. Так выйдет намного понятнее, чем если бы я стал передавать своими словами.
Значит, и Шталь, в свою очередь, не пожелал быть «вовлеченным». Вскоре оправившись от резкой перемены в собеседнике, О’Мэлли полностью сосредоточился на лекции. Неприятное чувство, что с ним заигрывают, дабы он по собственной воле занял наиболее выгодное место под микроскопом, прошло под воздействием стройной и прекрасной концепции, которая облекла всего его смутные стремления в совершенную форму.
XV
К этому моменту захватывающего повествования О’Мэлли тени сентябрьского вечера почти дотянулись до нас от Круглого пруда. Под деревьями стало прохладно, и многочисленные «прыг-скок»-детишки, как он их обозначил, отправились уже по домам распивать чаи или что они там еще пьют-едят в шесть часов вечера в Лондоне.
Мы двинулись пешком домой, в Найтсбридж[73], Теренсу пришлась по душе мысль самим приготовить ужин. Для этого у него тоже было свое название — «вечера у горшка с варевом». Они отдаленно напоминали нам поездки на природу, хотя, надо признаться, в комнатке, похожей на клетку, «варево» никогда не имело того неповторимого вкуса, как на лесной опушке, когда на пологе палатки собиралась роса, а дым от костра мешался с запахами земли и палой листвы.
Мы миновали гротескное сооружение напротив Альберт-холла[74], ярко высвеченное последним лучом заката, О’Мэлли содрогнулся. Мы еще находились под очарованием сияющего сицилианского полдня в каюте парохода, и двойной конус Этны, казалось, возвышался за золочеными шпилями безвкусного мемориала. Я бросил взгляд на приятеля. Его голубые глаза сияли отражением иного заката — над забытыми, древними, далекими сценами юности мира.
Облик друга таил в себе во время этой молчаливой прогулки до дома особую магию, мы оба не проронили ни слова, чтобы не нарушить ее. Из-под его широкополой старой шляпы выбивались нестриженые волосы, а выцветший сюртук серой фланели был словно тронут сумеречными тенями от диких олив. Заметил я и заостренную форму его ушей, кончики которых исчезали под волосами. Походка Теренса была пружинистой, легкой, неслышной, как если бы он двигался по травянистому покрову, а отпрыгнув в сторону, попал бы не под колеса автобуса, а в заросли папоротников на мягком мху. Разворот его плеч совсем не подходил квадратам улиц и домов. По прихоти фантазии перед моим умственным взором предстал фавн, который пробирался по лесным полянам попить из озерка, а в памяти всплыли строки Элис Корбин[75], которые я стал нашептывать вслед О’Мэлли:
Аркадии какие знавала я луга
Где словно ниоткуда ветер веял
И, отклоняя тьмы покров,
Являл он мне фиалковое море —
И фавновы глаза глядели
Из-под твоих кудрей?
Все это оттого, что, пока его ноги шагали по Хилл-стрит и Монпелье-сквер, мыслями и духом он витал в призрачном саду начала времен, которого неизменно жаждал. А я подумал о завтрашнем дне — о своем столе в страховой компании, клерках с напомаженными, зачесанными назад волосами, неотличимо одинаковых, с аккуратно подвернутыми брюками, чтобы виднелись цветные носки, недавно купленные на распродаже, с карманами, полными дешевых сигарет, и головами, забитыми мыслями о размалеванных актрисах и именах скаковых лошадей! Страховая компания! Весь Лондон выплачивает ежегодный взнос, чтобы предохранить себя от самого интересного момента в жизни. Откуп от свободы и избавления!