Иван Наживин - Искушение в пустыне
— Они так прекрасны… — сказала Ева, пересыпая камни и любуясь их игрой.
— Ну, всего доброго… Прощайте, председатель…
— До свидания… — сумрачно сказал Рейнхардт.
Профессор ушел. Наступило тяжелое молчание. Ева все любовалась игрою камней.
— Я должен идти, но… но… я не могу уйти… — очень волнуясь, проговорил Рейнхардт. — Раз навсегда я должен выяснить…
— Я вам все выяснила… — нетерпеливо прервала его Ева. — Я из чувства простой гуманности сдерживалась, но раз дело зашло так далеко, то и скажу вам совершенно определенно: вы внушаете мне непреодолимое отвращение… Вы осквернили невинною кровью самую чистую, самую святую мечту мою, вы… О, Макс, как вы долго!.. — радостно устремилась она навстречу вошедшему Максу.
— Я готовился к завтрашней лекции о Веданте… — отвечал он, здороваясь с ней. — Но мне не хватало несколько книг, — в библиотеке нашей ужасающий беспорядок… Здравствуйте… — не подавая руки, сказал он Рейнхардту.
— Здравствуйте… — сухо отвечал тот. — А о беспорядках это в мой огород?
— Причем тут ваш огород? — пожал плечами Макс. — У нас во всем страшный беспорядок. Несколько ящиков с очень ценными книгами совсем пропали, например. То, что я предсказывал вам, случилось…
— Я что-то не помню никаких ваших предсказаний… — раздраженно отвечал Рейнхардт.
— Я говорил, что палкой прекрасной жизни не творят, что для того, чтобы поднять людей на великую созидательную работу, надо заразить их энтузиазмом и тогда они сделают чудеса, а вы…
— Если бы нам не мешали такие фантазеры и болтуны, как вы, так у нас тоже давно свершались бы чудеса… — запальчиво перебил Рейнхардт. — Вы думаете чрезвычайной комиссии не известно, какую агитацию ведете вы с Арманом против нас? Вы думаете, мы не понимаем, кто поднял движение этих голых идиотов, нарушившее весь хозяйственный строй жизни коммуны? Пожалуйста, пожалуйста, не отрицайте фактов!.. — крикнул он в ответ на протестующий жест Макса. — Я отлично понимаю, что не вы подсказали им эти дикие, истинно-русские формы протеста, но вы заразили этих дураков духом анархизма и презрения к созидательному труду… Но помните: шутить с собой мы не позволим никому!..
— Это что такое? Угрозы?… — вся вспыхнув, воскликнула Ева. — Идите вон!.. Сейчас же…
— Уйду, но… но помните меня… — глухо сказал Рейнхардт, вставая. — Мы не остановимся ни перед чем, раз в наших руках власть…
Ева как бы невольно прикрыла собой Макса и, вся горя негодованием, снова повторила:
— Идите вон!..
Рейнхардт, весь бледный, большими шагами вышел из сада… Ева на мгновение закрыла лицо руками и тихонько проговорила со страхом:
— Да, они способны на все…
— Ну, стоит обращать внимание… — сказал Макс и вдруг, увидав на ее рабочем столике камни, воскликнул: — Что это у тебя? О, какая прелесть…
— Это из пещер горы Великого Духа… — отвечала она, успокаиваясь. — Посмотри, какая прелесть… Какой-то волшебный каменный огонь… Макс?…
— Что, милая?
— Отчего ты не говоришь мне никогда, что ты любишь меня?
— Да зачем же говорить это бледными словами? Разве ты не чувствуешь и так, что вся душа моя, все мысли, вся жизнь — одна сплошная молитва тебе? — отвечал он, опускаясь к ее ногам и целуя ее руки.
— Но сколько сладкой музыки в этих бледных, по-твоему, словах!.. — лаская его, говорила она. — О, говори, говори мне миллионы раз, что ты любишь меня…
— Люблю, мое солнце, люблю, люблю… — блаженно повторял он, ненасытимо любуясь ею и целуя ее руки, колена, платье.
— Максик, не суди меня строго, но я, кажется, очень слабая женщина… — тихо, все лаская его, говорила Ева. — Я должна признаться тебе в очень грешных мыслях… Если бы ты знал, как хочется мне улететь с тобою с этого неуютного острова далеко, далеко… Не сердись, милый, но здесь мы с нашей любовью точно в стеклянной банке какой выставлены… точно мы с обнаженными душами стоим на базаре… Там, в старом мире, можно было быть одиноким и среди миллионов, как в пустыне… Это очень нехорошо, что я говорю, милый?
— Нехорошо… — сказал Макс. — Разве ты думала, что пред тобою легкий путь?
— О, да!.. — воскликнула Ева. — Мне наша новая жизнь представлялась триумфальным шествием среди цветов, — с гимнами, смехом, поцелуями, — помнишь, как тогда, на палубе, в океане?…
— То был момент, прекрасный порыв… Нет, наше дело эго подвиг, тяжелый подвиг…
— О, какой тяжелый!.. — вздохнула Ева. — Эта борьба самолюбий, эти низкие интриги, это деление на повелителей и повинующихся, это приниженное искательство у сильных, как у этого противного Гольдштерна… И посмотри, что я на днях заметила: девушки пошли за цветами и любовно украсили ими свои уголки, и ни одной из них, ни одной не пришла в голову мысль пойти и украсить так нашу общую столовую, так, без всякого повода только от переполненного любовью сердца… И угнетает меня страшное убожество нашей жизни, — не та добровольная, прекрасная простота ее, о которой всегда говоришь ты, а какое-то роковое убожество, какое-то отсутствие таланта прекрасной жизни… Мы много говорим все о каком-то творчестве, но творчество это никогда не начинается. Милый, мечта умерла и что делать, я не знаю…
— Бороться еще… — сказал Макс. — Надо усвоить себе твердо, что пред нами не готовая Земля Обетованная, а тяжкое созидание веси Господней… И те темные явления, которые пугают тебя, родная, это как раз те пропасти, из которых поднимается в лазурь гордая, прекрасная, белоснежная вершина. Пойми и не забывай: нет пропастей, нет и вершин.
— Может быть, это и так, — печально сказала Ева и, оживляясь, мечтательно продолжала: — Но… мне хотелось бы сесть с тобой в маленькое суденышко под белым парусом и по мелким веселым волнам, в которых играют солнечные зайчики, плыть молча, плыть и смотреть в ласковое небо, далеко, далеко плыть… А потом приплыли бы мы — куда, не знаю… — и был бы у нас в горах, среди лесов, свой маленький, беленький, веселенький домик, но свой, свой… И ты писал бы свои стихи, свои прекрасные книги… И было бы хорошо, если бы это было там, на родине, в Европе, — я так люблю ее, и горы ее, и развалины замков, порос-шия барвинком и плющом, и шумные сельские ярмарки с веселой музыкой, и Большую Медведицу над снежными полями, и седые сказки о былом… И были бы мы вдвоем, только вдвоем и ты миллионы раз говорил бы мне: люблю, люблю, люблю тебя…
В сад быстро вошел комиссар с красной перевязью на рукаве и трое конвойных.
— Товарищ Макс, по постановлению чрезвычайной комиссии вы арестованы… — твердо сказал он и, обратившись к конвойным, прибавил повелительно: — Возьмите его…
Голос с далекого севера
Профессор Богданов работал в своей комнате. Пред портретом красавицы благоухали свежие цветы. В океане дремлет крейсер…
В дверь постучали.
— Войдите… — отозвался профессор.
В комнату быстро вошел лорд Пэмброк.
— А-а, милости просим… — приветствовал его хозяин.
— Садитесь… да что с вами? Вы расстроены?
— Да тут черт знает что делается!.. — садясь, воскликнул Пэмброк. — Ваше предсказание сбылось: Рейнхардт арестовал Макса. Ко мне прибежала вся в слезах Ева и сообщила эту новость, умоляя спасти его. Я тотчас же, конечно, отправился к этому негодяю, чтобы потребовать освобождения Макса: в конце концов он ведь германский подданный и…
— Ого, о чем вспомнил, анархист!.. — засмеялся профессор.
— Да ведь нельзя же, в самом деле, рассматривать этот остров, как какое-то суверенное государство, а Рейнхардта и его сообщников, как правительство! Все-таки это только место деликатной ссылки.
— Ошибаетесь, горячий друг мой… — возразил профессор. — С их точки зрения это фундамент, преддверие новой эры, с нашей — лечебница для душевнобольных…
— Во всяком случае одни больные не могут присвоить себе права казнить других больных только потому, что они им чем-то мешают или не нравятся!.. — воскликнул англичанин.
— Да разве не везде так делается? — усмехнулся профессор. — Но скажите между прочим, друг мой, чистосердечно: была ли бы ваша защита так же горяча, если бы… нос Евы был несколько подлиннее?
— Не знаю… — смутился немного Пэмброк. — Но к делу… Прихожу я, взбешенный, туда, — никого!.. Вся шайка куда-то исчезла…
— Уже? — усмехнулся профессор. — Значит, в пещеры устремились…
— А вы разве были там?
— Был… Мы хорошо выпили со жрецами, а потом, когда действие рома повергло их с непривычки в прах, я пробрался в пещеры… Первые две, маленькие, совсем пусты, — только кости каких-то животных белеют на полу, — а в третьей, большой и красивой, сидят три каменных изображения божества, — так, грубое подобие человека с невероятно зверским выражением лица… А пред ними — три больших камня, вероятно, жертвенники… На эти камни я и насыпал алмазов и сапфиров, а потом разбросал их и по земле, по направлению к дальним пещерам, куда ведет очень узкий проход… Ну, а затем вернулся домой…