Геннадий Гор - Глиняный папуас
— Митя, — сказала жена, неся кофейник. — Не время, дорогой, читать. Завтрак остынет.
Она подняла кофейник и наклонила. В чашку полилась густая коричневая аппетитная жидкость. Пахло кофе, сливочным маслом и свежей булкой.
Рябчиков помешал ложечкой сахар в чашке. На стене прыгал желтый зайчик. В полураскрытую дверь лилась синь и воздушная глубина из соседней комнаты. Мир был звонок, как удар колокола. От его тугого звона дрожали стекла в окне и даже занавеска.
— Слышишь, Клава, — сказал Рябчиков тихо и медленно, — существует такое насекомое — я забыл его трудное латинское название, — которое ощущает колебания, не превышающие половины диаметра атома.
— Что ты говоришь, Митя? Вот бы нам с тобой так.
Он улыбнулся.
— Эго, Клава, нам ни к чему. Ты слышишь, как вибрирует стекло, как дрожит улица?
— Нет, не слышу, Митя. Я привыкла.
— А я, видно, еще не привык. Каждый звук мне доставляет радость… — сказал он. И потом добавил: — Привыкаю.
И он подумал: разве можно привыкнуть и уже больше не замечать, как прыгает зайчик на стене, как сверкающе бел и кругл фарфоровый чайник, как капает вода из крана в раковину на кухне, как кошка серой лапой моет мордочку, как в дали убегающей улицы возникают дома, и этажи, и окна с глубиной чужих квартир, где идет своя жизнь, также наполненная тугим звоном мира?
— Да, Митя, — сказала Клава, поднимаясь из-за стола. — Мы хотели с тобой пойти купить подарок для профессора Тамарцева. Ты не забыл?
И Рябчиков рассмеялся: Тамарцев подарил ему мир, какой же вещью можно отплатить за такой подарок?
10
Арапов видел горы с белыми снежными пиками. Горы были возле самых его глаз. И за ними еще горы. И ему казалось, что он дотянется до них рукой — так близко были их студеные вершины и вещи кедров на склонах.
Возле ног гремела речка. В зеленой воде были видны коричневые круглые камни. И вода, падая с утеса, гремела и грохотала, и от ее звука в ушах становилось пусто, словно в этом грохоте и звоне тонул и исчезал мир.
— Николай! — спрашивал отец. — У тебя не кружится голова?
А голова кружилась, и ему казалось, что он летит вниз с утеса вместе с грохочущей, гремящей, звенящей водой.
Потом они подымались вместе с отцом на крутую гору, подымались весь день и все равно не могли подняться, и внизу под ногами все было как в дымке. И вдруг все закрыло большой тучей. Из дымки показалась морда оленьей важенки и большие, как блюдца, влажные оленьи глаза.
За горой было озеро. И когда они подошли к озеру, он не узнал отца: отец постарел на тридцать лет.
Падал дождь. И на озере вскипали пузыри. И где-то ржала лошадь. Потом из леса донеслась музыка. И озеро начало раскачиваться. Дождь лил. И каждая капля звенела.
— Николай! — откуда-то донесся голос отца.
И вдруг все исчезло. Перед ним стояла Жермена.
— Повтори, что ты сказал.
— Ничего.
Потом он вез ее в своей машине, но мимо бежали не деревья парка Монсури, а кедры и лиственницы детства.
— Повтори…
— Ни за что!
И он действительно не мог повторить то, что сказал, потому что бытие никогда не повторяется и не повторяет.
Над плоскогорьем кружился ястреб. Пахло камнями и богородской травой. Потом густой лес обступил Арапова со всех сторон. Но вот и лес исчез. Возникла дорога. И он снова увидел Жермену, которая шла по дороге в лагерь смерти.
И он снова видел ее глаза. Жермену уводили от него два очень интеллигентных гестаповца. Один сказал, почтительно улыбаясь:
— Я читал вашу книгу, уважаемый метр. Я читал ее… Ведь ее… Ведь я учился на философском факультете у самого Макса Вундта. Я учился и недоучился, потому что на свете есть дела поважней занятий философией, уважаемый метр. Как вы думаете?..
Он неплохо владел французским языком, этот гестаповец. Может, он и в самом деле учился у Макса Вундта. На философских факультетах рейха преподавали философы и посильнее Макса Вундта. Даже сам Мартин Хайдеггер. Мартин Хайдеггер как-то сказал, что «человек, заброшенный в этот мир, осужден…» Гестаповец учился философии, но это ему не помешало стать гестаповцем. А глаза Жермены смотрели на Арапова. В ее больших черных глазах отразилась скорбь и что-то другое, что было бесконечно сильнее скорби. В глазах жены были доброта и жалость, словно не ее вели на смерть, а его, Николая Арапова, оставшегося дома.
— Не унывайте, дорогой метр, — крикнул гестаповец. — Вундт говорил, что древние греки не унывали. Древнегреческое мировоззрение…
Уж не собирался ли он читать лекцию? Но тот, второй, который не учился у Макса Вундта и не интересовался древнегреческим мировоззрением, сказал:
— Всего хорошего!
И они ушли, уведя с собой Жермену, уведя навсегда. В этом мире только слово «навсегда» выражает правду. Все остальные слова врут.
И снова перед ним возникает детство. Он мчится на коньках. Тихо играет оркестр. И две горничные катают на высоких санках жену исправника, надменную, совсем еще не старую даму.
— Чей это мальчик? — спрашивает жена исправника, показывая на него.
И какой-то чиновник, уже пожилой, с седеющей острой бородкой и в пенсне, подбегает к ней на коньках и, почтительно согнувшись, докладывает:
— Сын золотопромышленника Арапова.
На лице жены исправника появляется недоумевающее выражение.
— Совсем не похож. Ни чуточки не похож. Ни капельки не похож.
А чиновник с острой седенькой бородкой издает угодливый смешок и, изящно подняв тонкую длинную ногу, другой ногой делает поворот и несется по льду, скользит, освещенный керосиновым фонарем, в сопровождении густой горбатой тени, как у Петера Шлемиля до сделки с чертом.
Оркестр играет медленный вальс.
Затем он исчезает, и возникает странное существо с огромной головой и большими детскими глазами.
— Kто ты? — спрашивает Арапов как во сне, с трудом произнося каждый звук.
— Кто? На этот вопрос наука еще не дала ответ. И даст ли, в этом можно сомневаться. Один советский археолог назвал меня космическим гостем, вообразив, что археологии дано изучать будущее.
— А кто вы на самом деле?
— Зачем торопиться с ответом? Пока я еще некто, но научные фантасты уже спешат дать мне имя, как будто без имени я утеряю нечто от своей реальности.
— С какой вы планеты?
— Вы думаете, я оттуда? Разуверьтесь. Во-первых, кроме как на Земле, нигде нет дискретной жизни. Там, на планетах, в космосе, нет морфы и нет морфологов. Там нет частностей, а только общее. Представьте себе студенистую массу, аморфную, как желе…
— Но законы жизни, законы эволюции…
— Они обязаны Земле и земным условиям. Для того чтобы осуществились личность, индивидуальность, нужна память. Не мне же излагать вам азы современной генетики. Нуклеиновые кислоты передают наследственные особенности потомству, связывают вид и его разновидности во времени. Они подсказывают каждому существу его форму и его личную индивидуальность. А представьте себе жизнь без нуклеиновых кислот, жизнь без памяти, где все и навсегда лишено формы… Представьте себе этакий студень, непрерывный, как Атлантический океан.
— Это метафизика. Чертовщина!
— И это говорит мне философ-идеалист? Забавно!
— Вы же сами опровергаете свои слова. Вы не кусок студня, у вас есть форма, хотя, признаться, меня немножко шокирует ваша огромная голова.
— И пусть шокирует! Мир и создан для того, чтобы шокировать нас с вами. Он — загадка, для которой не дано разгадки. Логика — это ловушка, созданная природой, самоиллюзия и самообман. Бытие алогично, иррационально, оно бесконечно богаче разума.
— Это я писал в своей последней книге. Вы повторяете мои слова.
Раздался негромкий приятный смех.
Потом все исчезло, все закрылось тучей…
В своей статье известный французский нейрохирург Гастон Леру подробно описывал нейрохирургическую операцию, прошедшую довольно успешно.
«Больной Николай Арапов был возвращен к жизни. Он будет вполне нормальным человеком и сможет пользоваться всеми чувственными радостями жизни. Правда, едва ли он сможет заниматься философией. Да вряд ли у него и появится желание абстрактно мыслить.
При лечении больного Арапова были применены новые методы… Участки мозга больного, ведающие памятью, были подвергнуты воздействию слабого электрического тока. И, как потом рассказывал сам больной, у него возникали безвозвратно утерянные воспоминания. Образы, которые беспрерывно сменяли друг друга, были удивительно выразительны и конкретны».
Тамарцев с грустью закрыл журнал. Он вспомнил Арапова таким, каким видел его в ночном кафе, читавшего нараспев, как читают профессиональные поэты:
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.
Часть четвертая