Сергей Козлов - Репетиция Апокалипсиса
И первомученик Стефан, побитый камнями, умирая, просил простить своих убийц, как и Спаситель со Своего Креста…
Именно эту любовь отвергали своим повреждённым существом те, кого Спаситель назвал детьми дьявола. Все хотели своего сильного и карающего бога. В каком смысле своего? В прямом: того, который придёт и покарает всех, кто думает или верит не так. Такой бог не может быть распят на кресте, не может нести страшные побои, искупая чьи-то там грехи, он уже за взгляд искоса карает молнией, а уж иноплеменников выкашивает штормом огня. Вот если бы римские солдаты и Понтий Пилат от одной только мысли о распятии попадали замертво, а ещё лучше, если б Христос махнул дланью, из которой вырвались бы языки пламени и пожрали всех врагов так, чтоб и пепла не осталось, вот тогда поклонились бы Ему все… А Он вынес унижения, побои, поношения и был распят… за грехи человечества, чтобы Своей кровью смыть их, чтобы Своей смертью прервать безнадёжное для человека владычество смерти. Но умер Он, чтобы воскреснуть. Ключевое слово — воскреснуть. И Он воскрес.
И мусульмане хотели видеть Бога отстранённым и карающим. Он у них больше походил на заоблачного полководца и судию, прости меня, Всевышний, за такое сравнение. Распятого Сына Божия, как и действие Святого Духа, они не принимали. Хотя всё же почитали Иисуса пророком… Который вернётся судить… Да, трудно поверить, что Всемогущий Извечный Создатель позволил мерзкой толпе распять Свою Часть, Свою Кровь, Своего Сына. В это невозможно поверить, если не принять главной формулы — Бог есть Любовь.
Однажды на кладбище мы хоронили молодую женщину, у которой осталась семилетняя дочь. Меня удивило, что девочка не плачет, а молча наблюдает за всей церемонией. Внимательно и серьёзно.
— Прибрал Господь твою маму, Олюшка, — всхлипнула рядом с ней какая-то родственница.
И тут я услышал возражение верующего ребёнка, самое веское, пробивающее если не ум, то сердце насквозь.
— Не прибрал. Это игрушки прибирают! Бог взял маму к Себе, потому что любит её. Она и болела, потому что Он любит её. И она обязательно воскреснет, потому что Он воскрес первым! А если Он её не любит и если она не воскреснет, тогда зачем всё? Тогда ничего не надо! Даже хоронить не надо…
И больше никто ничего не посмел сказать. Даже священник, что восхищённым взглядом подивился детской мудрости.
Ох, как мы спорили с Михаилом Давыдовичем о Воскресении Христовом. Ну ладно, евангелисты его не убеждали. Сам анализ ситуации его не убеждал: что ни украсть, ни спрятать тело из-под стражи римских солдат они не могли. Не убеждало свидетельство врача Понтия Пилата Эйшу, не убеждал даже казначей синедриона, который и платил Иуде тридцать сребреников, Марфекант. И удивительно, как вычищали упоминания об этих исторических свидетельствах из интернета…
И лишь сегодня, уходя в автобус, профессор поднял на меня свои выплаканные глаза и тихо сказал:
— Теперь я знаю, Он воскрес.
— Знаешь или веришь? — тихо спросил я.
— И знаю, и верю…
У нас уже не было времени для самого главного разговора, и я только спросил его:
— Какие ощущения?
— Мне ещё никогда не было так легко, мне ещё никогда не было так всё понятно, мне ещё никогда не было так больно…»
6
Сначала Эньлай сопровождал автобус в одиночку. Но потом из переулков вынырнули «ланд круйзер» и «хонда-пилот» и, киношно визгнув покрышками, двинулись следом. Видимо, Никонов всё же недооценил бдительность Садальского. Пока они болтались на хвосте, соблюдая определённую дистанцию, Лю не особо волновался. Но когда вся кавалькада выехала за город, преследователи стали в буквальном смысле наступать на пятки. «Великой стене» трудно было тягаться с такими монстрами автопрома, поэтому Эньлай нелепо бросал машину из стороны в сторону, сбивая их с толку хаотичным движением. Тимур же постарался выдавить из автобуса всё, на что тот был способен.
Каким-то шестым чувством Лю понял, что внедорожники вот-вот ринутся на обгон. Автобус, конечно, мог своей многотонной массой сдвинуть и ту и другую машину, но в салоне были люди. Эньлай «моргнул» Тимуру фарами, а потом резко поставил автомобиль поперёк трассы. Сам выпрыгнуть не успел.
Великой стены из «Великой стены» в полном понимании не получилось. Но всё же хватило, чтобы преследователи были остановлены. «Land Cruiser» успел вильнуть и вылетел на обочину, лёг на бок, но затем совершил несколько кувырков через крышу. «Хонда» протаранила «Великую стену» точно по центру. От удара китайский джип покатился кубарем, превращаясь в металлическую труху, а японский, брыкнув задними колёсами, как копытами, встал на капот, мгновение постоял так, и всей массой опрокинулся, вращая колёсами, искря сминаемыми стойками. В этот момент Эньлай ещё был жив. Ему было абсолютно не страшно и не больно, потому что решение о поступке давно опередило страх, а боль перешагнула все возможные пороги, он думал об одном: Наташа и дети — они там?
Обе машины взорвались почти одновременно.
Яркая вспышка как будто открыла коридор, разорвав в клочья пространство. «Можно всю жизнь проклинать темноту, а можно зажечь маленькую свечку», — сказал в последний раз Конфуций. Свеча горела где-то далеко впереди…
Автобус притормозил. Тимур постарался рассмотреть в зеркало, что происходит позади. А когда понял, резко надавил педаль газа. Но этого Эньлай уже не видел.
7
Олег внимательно всматривался в плывущий за окном сумрак. Он вдруг осмыслил — что за этим окном. За стеклом — в мареве, едва похожем на рассвет, — была иллюзия города. До этого надо было додуматься ещё в первую ночь. Просто следовало остановиться и оглядеться. Декорации к жизни — не больше. Нет жизни — и декорации становятся нелепыми и никчёмными. Кладбище геометрических форм материи. И бойцы Эдика, что жмутся к углам соседних домов и стволам омертвевших деревьев, — пластилиновые фигурки.
Отсюда хотелось уйти, но отнюдь не в настоящий оживлённый город, где по улицам идут озабоченные люди, едут автобусы и автомобили, где в глазах рябит от рекламы и бликов, хотелось уйти куда-то ещё… Это «куда-то ещё» было похоже на смутное вечное ожидание человека, который хоть раз осознавал бесполезность всей этой суеты. Это «куда-то ещё» было вечным зовом, вечным поиском потерянного рая. Это «куда-то ещё» было источником сердечной тоски, которая лечится только идущей из этого же сердца молитвой.
— Господи, как же не хочется убивать, особенно сейчас, — тихо, но очень уверенно сказал Никонов.
— А кому хочется? — Олег оглянулся и увидел у входа в палату Старого — живого и невредимого, в полном, что называется, камуфляже, в забитой магазинами разгрузке.
Никонов отбросил «винторез» в сторону и обнял друга. Он чувствовал его, даже чувствовал дыхание…
— Настоящий! — выдохнул он, едва сдерживая слёзы. — Помочь пришёл?
— Пошуметь, убивать я не могу, командир.
— А тебя?
— И меня не могут. Мне вот на время дали тело… Новое…
— Новое?
— Ну да. Не болеет, не кашляет, — улыбнулся старшина.
— Старый, как мне тебя не хватало всё это время… Если бы не всё, что произошло за последнее время, я бы подумал, что сошёл с ума. А теперь — ничему не удивляюсь. Ты даже моложе стал. Морщин нет.
— Я же говорю — я в своём, но в новом теле, — улыбнулся Старостенко. — Он воскрес именно в таком.
— Значит, солдат всё же прощают… А я думал, ты за мной пришёл.
— Ты бы отошёл от окна, командир, ты ещё из обычного мяса сделан. Сколько надо продержаться?
— Минут тридцать-сорок.
— А потом?
— А потом можно уходить через морг.
— Через морг? Очень символично.
Из коридора послышался звон разбитого стекла. Следом прозвучали несколько коротких очередей.
— Макар, — догадался Никонов и подхватил «винторез».
— Грамотно сыплет, — признал Старый и бросился к ближнему окну.
Никонов на минуту засмотрелся, как старшина, выбив окно, дал несколько очередей в парк. Будто и не расставались.
— Ты мне скажи, — попросил он вдруг, — я тогда был не прав?
— Был бы не прав, меня бы тут не было, — не оборачиваясь, ответил старшина. — Ты воевать будешь или разговоры задушевные вести?
— Я — на ту сторону. Там двор не прикрытый. — Никонов сначала двинулся, но потом замер. — Просто я думал… ну… Архангел Михаил с огненным мечом всю нечисть выжжет…
Старостенко на этот раз оглянулся. Посмотрел на Олега с иронией и любовью одновременно.
— Считай, что я от него.
— А… И что тогда для нас главное?
— Ты же сам меня учил: Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих…
— Это не я, это апостол Иоанн…
Странный это был бой. С точки зрения военной науки — нелепый и безграмотный. Единственное, что правильно делал Олег, после каждого выстрела или очереди — менял позицию. Благо, что окон хватало. Но по людям он не стрелял. Разве что под ноги или в ствол дерева. Правда, бойцам Садальского этого хватало, чтобы особо не высовываться. Похоже, никто за нового босса умирать не хотел. Между тем, им достаточно было прикрыть одного-двух бойцов плотным огнём, для того чтобы они преодолели пятьдесят метров до окон первого этажа или даже парадного входа, но военного опыта не хватало. Да и откуда им было его взять? Скорее всего, если кто из них и знал армейскую службу, то это тот самый год, за который едва успевают научить ходить строем и разбирать автомат. Большинство же отлынивали по справкам — медицинским да из вузов. И сюда они пришли только потому, что Садальский сказал им: хотите новый мир, где будет много еды и все девки будут ваши, — идите туда, потому что те, которые там, этого мира не хотят. Да ещё про гостиницу напомнил. И пошли они, повинуясь древнему инстинкту толпы, которой руководит коллективное бессознательное. Настолько бессознательное, что каждому отдельно взятому кажется, что в этой толпе он неуязвим и ни за что не несёт ответственности. «Распни Его!» — когда-то кричала такая же толпа. И совсем немного времени понадобилось, чтобы в этом полумёртвом городе появилась своя такая же иллюзия? Но в сторону больничных окон летели всё же настоящие пули. Они щербили штукатурку и кафельную плитку, рикошетили со звуком порванной басовой струны, впивались в дерево и пластик.