Владимир Хлумов - Мастер дымных колец
23
Когда Синекура сбил с двери сургучную печать и открыл вход в пустой параллелепипед, за ними еще тянулся промозглый запах горячего пара, окисленного железа и еще какого-то неизвестного вещества, обычно присутствующего в бойлерных, котельных и прочих подсобных помещениях. Они могли пойти прямо, но там, как объяснил хозяин, охрана, а нам — он так и сказал, «нам» — отчаянным ребятам ни к чему лишние свидетели. Пришлось пробираться через технический этаж. Синекура шел прямо, спокойно, как на прогулке, землянин же, наоборот, постоянно спотыкался в полутьме, кланялся под то и дело возникающими над головой трубами, кабелями, крючьями. Но напрасно, ведь Синекура-то был повыше его, а не кланялся. Варфоломеев ничего не мог поделать с этим древним инстинктом, о котором он прекрасно знал и даже в свое время придумал ему название — «наполеоновский синдром», болезнь завышения собственного роста. Синекура, оглядываясь то и дело на землянина, ухмылялся — мол, ничего, ничего, это с непривычки — и еще прямее выправлял походку. Они шли вдоль теплой асбестовой трубы, и она наконец вывела их к запломбированной чугунной двери.
— Вот оно, чудо техники, — Синекура прислонил ухо к двери, животворный погреб, зал привидений, чудо научной мысли, но к сожалению уже не работает. Бывало, придешь сюда в новолуние, прислонишь ушко к холодному металлу, а там, — Синекура мечтательно покачал головой, — уже гудит, топчется, толкается новая оживленная партия. Переругиваются, смех один, еще толком-то ничего не понимают, не соображают, куда попали, во что превратились, ведь для них только-только смерть кончилась, стрессовое состояние, не осознают еще своего счастья, как им повезло по сравнению с остальным человечеством. Дверь откроешь, смотрят на тебя невинными глазками, мол, снюсь я им или так просто, привидение. А я смотрю на них и завидую, вот выйдут сейчас, оклемаются, и вдруг дойдет до них, что не просто их оживили, а оживили навсегда! Это ж такое счастье, что не каждый даже достоин, а им — пожалуйста, на блюдечке. — Синекура еще плотнее прижал ухо к чугунной двери. — Кажется, что-то там шарудит. Послушайте, господин Петрович.
Варфоломеев прижался к заклепанному металлическому листу.
— Ничего.
— Ах, товарищ Петрович, товарищ Петрович, — Синекура наигранно обиделся. — Да кто же там может быть, если машину отключили. Неужто не слыхали? Сам приват-министр объявил: эксгумация прекращена. А вы не верите, нехорошо, не по-центрайски это, нет. — Синекура сбил сургучную пломбу и открыл вход в пустой параллелепипед. — Вот она, утроба наша, пустая как пустыня, светлая как свет.
Варфоломеев медленно пошел вдоль стен, шевеля потихоньку губами видно, считал шаги. Перед глазами плыла матовая ровная поверхность, то здесь то там изъеденная надписями. У полутораметрового изображения древнего мастодонта, выполненного в наскальной манере, он вспомнил доисторического человека с грифом на плече из праздничного шествия к подножию гильотины. Жаль, Илья Ильич так и не понял, что его заветная мечта об оживлении здесь уже воплотилась, и что люди, которых он бросился спасать, и есть те самые оживленные техническим прогрессом идеальные существа.
— Пропускная способность не ахти, — подытожил свои измерения пришелец из космоса.
Гулкое эхо подхватило обрывок и понесло: «ахти», «ахти», «ахти».
— Ничего, нам хватило, — Синекура скривил бледные губы.
— Да, да, — Варфоломеев потрогал металлический косяк. — Ну и как же это происходит?
— А что, у вас там, — Синекура посмотрел вверх, — не изобрели такого чуда?
— Пока нет.
— И не нужно. — Главврач перешел на шепот. — Как происходило? Синекура устало махнул рукой. — Разве в этом дело? Вас же интересует, как ее обратно включить, чтобы побыстрее товарища вашего разлюбезного оживить. Но положим, оживите вы его, а будет ли ему от этого лучше? Да, да, не улыбайтесь, ведь это вокруг — только приемник, а дальше, извиняюсь, чистилище, реабилитационная комиссия, детектор лжи…
— Чего? — удивился землянин.
— Ну здрасте, атеист вы наш диалектический, нешто и библию не читали? Как же — грешники в одну сторону, праведники в другую. Это ж просто как ясный день, мы же в конце концов государство, хоть и демократическое. Казалось, у Синекуры из жидких волосенок полезли костяные рожки. — Мы же справедливость уважаем, но, конечно, какой-то суд должен быть, иначе что же получится — всепрощенчество к извергам прошлой жизни? Появится здесь, положим, какой-нибудь душитель всего светлого и передового, тупая диктаторская рожа, руки по локти в крови, — вы что думаете, сразу его в демократическое общество, живи вечно, мол, как все? А наказание, а? Справедливое, ведь при жизни он, собака, жил припеваючи, а что его потом прокляли, так ему, извиняюсь, там в почве было глубоко наплевать на презрение потомков. Или вы мечтаете, будто его муки совести терзать будут? Так сказать, кровавые мальчики мучить будут его? Черта с два! Кровавые мальчики — это для слюнтяев, интеллигентиков сопливых… — Синекура со значением ухмыльнулся. — Нет! Суд справедливый, суровый, пусть сначала перед народом ответит за свои маленькие слабости.
— А судьи-то кто? — не выдержал правнук девятнадцатого века.
— Ах, товарищ Петрович, товарищ Петрович, как вы это все норовите в корень вещей заглянуть, подковырнуть желаете нашу демократию. Что же, правильно, только дальше, дальше идите, дальше думайте: каково будет вашему другу-земляку Пригожину ответ держать перед народными представителями?
— Пригожин чистый человек.
— Ну да, конечно, чистый. Ха. — Синекура обрадовался доброму слову. Я уж здесь лет двадцать сижу, а чистеньких что-то и не встречал, дорогой мой товарищ. Наверняка какая-нибудь дрянь за ним числится, ну пусть не в мировом масштабе, а так, местная, локальная дрянь наверняка существует, иначе чего бы вы в космос полезли? Видно, что-то там на вашей земле не устраивало. А! — главврач еще сильнее разгорячился. — Может быть, вы там уже и в государственном масштабе нагадили? А? Нагадили, и бежать в пустующие пространства.
Синекура потихоньку напирал на землянина, подталкивая его своим горячим дыханием к центру приемника. Там, в центре сталкивались отраженные от плоских стен дребезжащие слова главного врача. Казалось теперь, со всех сторон к нему подступают многочисленные Синекуры, брызжут слюной, пыхтят угарным газом, прут, давят железным логическим потоком.
— Постойте, — пытался остановить этот напор землянин. — Обитатели эксгуматора не пропущены судом в Центрай? Что же они преступили?
— Конечно, — Синекура удивлялся недогадливости пациента. — Вот Феофан хотя бы, он же с виду добряк-философ, эпикуреец души и тела, а знаете ли, на руку не чист. В той прежней жизни до смешного жаден был, у мамаши родной золотые застежки с нижнего белья сдергивал, да-да, не улыбайтесь. Кстати, вы посмотрите, когда вернетесь, не пропало ли чего из вещей, он и сейчас промышляет. А Мирбах-то, электротехник наш доморощенный, душа у него не поет. Где уж душа будет петь, тоже мне, изобретатель беспроволочной гильотины. Вы спросите у него, что он сделал с Эльвирой Гребс, натурщицей, матерью его детей. Я уж не говорю о его преосвященствах…
— Как-то в вашем аду все перемешано.
— Отчего же? Именно кто по женской части, все на вашем этаже. Синекура захихикал и добавил: — В розовом круге любви и смерти. Так что вы хорошенько подумайте, стоит ли оживлять старика Пригожина.
— Так все-таки еще возможно? — с надеждой спросил землянин, загнанный в самый центр эксгуматора.
Синекура перестал смеяться и как человек, обладающий важной государственной тайной, многозначительно произнес:
— В принципе все возможно.
Варфоломеев придержал дыхание.
— Чегой-то вы разволновались, дорогой мой товарищ, — Синекура опять издевался. — Дышите глубже, звездоплаватель. Нет, ей-богу, я ее понимаю, зазвенел со всех сторон голос Синекуры. — Все-таки есть что-то влекущее в вас, смертных существах. Этакая приправка, горчинка смерти, и в словах, и в мыслях, и в чувствах. Послушайте, Петрович, меня всегда мучил вопрос, отчего смертные люди так и не перебили до конца друг дружку? Ведь это ж такое искушение, жить рядом со смертным человеком и знать, что достаточно взять скальпель и разрезать один маленький сосудик — и все, понимаете, Синекура как-то нервно двигал руками, — он уже никогда, понимаете, ни-ког-да не будет вам дышать в лицо, не будет попрекать, язвить, завидовать, не будет надоедать просьбами, вопросами, не будет заглядывать через глаза внутрь, отыскивать там подтверждений своим догадкам…
— Вы много оперировали? — внезапно спросил Варфоломеев.
— Порядочно, — по инерции вяло подтвердил Синекура, но потом спохватился: — Я, я никогда, слышите, никогда, — в руках у него блеснул нержавеющим блеском медицинский скальпель. — Я умел быть сильнее обстоятельств. — Он уже размахивал острым лезвием в опасной близости от варфоломеевской шеи. — А вы, вы смогли бы перебороть свое самое страстное, самое сокровенное? Вряд ли, по глазам вижу: неуемные аппетиты, брожение своевольных мыслей, авось, мол, пройдет так, без последствий, авось никто не обратит внимания. Ведь чего проще, пришла бедная заблудшая душа сама в руки, а?