Владимир Хлумов - Мастер дымных колец
А если ей не выдадут документ? Отец? Может быть, он вернется наконец из холодных космических пространств, и тогда… Вот еще второе больное место. Где он сейчас? Соня вспомнила его красочные рассказы о свободном поиске и жалко улыбнулась. Может быть, его Ученик?.. Был ли он на самом деле? Соня вспомнила ту последнюю ночь и сейчас же сказала себе — хватит. Это не те вопросы, которые позволено ей задавать.
Мимо по проселку допотопное гусеничное чудовище протащило волоком повозку, груженую алюминиевыми бидонами с фермы. За ней пробежали мальчишки с веселым партизанским криком, и снова все затихло зимним деревенским бездельем. Влево улочка забиралась на косогор и там драными заборами сворачивала к заколоченной церквушке. Картина неуклюжего, ничейного пространства разбудила в ней новые воспоминания.
Какая здесь может быть красота? — спорила она с Евгением о художественных достоинствах покосившихся застроек Северной Заставы. Как же?! — восклицал Евгений, — Сонечка, красота бывает двух типов: мертвая и человеческая. Видно, он много думал над этим вопросом и с волнением говорил о своем открытии. Первая, мертвая красота доступна всем, или почти всем. Она очень простая, потому что рождается от страха. Помните, у Неточкина, Митя говорит Алеше: страшная это вещь — красота. Очень точно, именно страшная. Только все наоборот, не потому страшно, что красиво, а потому красиво, что страшно. Соня не понимала толком, и тогда Евгений заходил с другой стороны. Вот, например, все эти розовенькие закаты, голубые горы, синие небеса или морские волны. От чего сердце замирает, и ты смотришь, смотришь, пока дела не оторвут? От страха, Соня! Потому что тут как раз бесконечность сталкивается с нулем, да, да, какая-нибудь вечная каменная глыба стояла миллион лет и еще миллион лет простоит, а ты на миг появился на белый свет, подошел к ней, руками трогаешь, а она тебе как бы намекает: смотри, смертный человек, любуйся, пока жив. Так и небо, вечно голубое, или волна морская. Соня, волна — ведь это синусоида без конца и края, ведь у нее нет предела, и рядом с ней у тебя сердце замирает и возникает туристический восторг смерти и страха. И ты, гордый человек, хочешь зацепиться за краешек бесконечности, достаешь фотоаппаратик, и щелкаешь, и восклицаешь: как красиво, как прекрасно! И заметь, Соня, все тебя понимают, потому что все, как и ты, не вечны. А вот скалы, звезды, и особенно закаты, они уж совсем примитивны — потому что опять синусоида вращения Земли, вечное повторение. Потому и старые вещи красивыми кажутся. Уж если хотя бы годков сто-двести имеют, опять сердце замирает антиквариат. Нет, тут уже наполовину испуг смерти. Вот и художники многие путают красоту со страхом, все начинают с рассветов и закатов, с пучин морских, розовых горизонтов, алых парусов. Пытаются бесконечность запечатлеть, и получается, у кого талант есть, и смотришь, уже у картин стоят и туристически восторгаются: шедевр, искусство вечности. Но есть, Соня, совсем другая красота, трудная, некрасивая, человеческая. Она не блистает, как драгоценный камень, она неуклюжа, грязна, неухоженна. Тысяча человек пройдет мимо и не остановится, даже головы не повернет, а ты встанешь и заплачешь. Она твоя, и больше ничья. Ты явился в этот мир, отдал ей душу, и теперь снова вернулся к ней и плачешь. Вот, к примеру, Соня, у вас во дворе, у сарая, прогнившая доска лежит, а рядом ненужное ведро дырявое. А тебе ведром этим мама воды приносила из колодца, — Соня тогда удивилась, откуда он мог знать, — а ты ходишь, не замечаешь его полжизни, не понимаешь еще, какое чудо здесь рядом, душа твоя еще не приготовилась к красоте человеческой. Но случится несчастье с тобой, и однажды остановишься ты внезапно над ржавым сосудом и вспомнишь, как жарким летним днем мама ставила его на полпути и давала тебе похлебать из него прохладной водицы. Вот тогда и поймешь, что есть настоящая красота, человеческая, душевная. Потом Евгений спохватился, заметив слезы на Сониных глазах. Ой, глупый я человек, не то сказал, хотел, чтобы понятнее было. Соня, ей-богу, не желал. Давай я тебя заговорю, другой пример расскажу. Я в столице в музей любил ходить. Там есть одна картина, почему-то она мне душу разрывает. Серая, невзрачная городская околица, ни деревца тебе, ни цветов, только лужи на брусчатке, обшарпанная стена и клубы дыма. Называется «Дым на окружной дороге». Прохожие в землю смотрят, гнилая повозка, и все, только серый скупой цвет. Понимаешь, прошел паровоз, а его не видно, да и железной дороги не видать, а дым плывет посреди проезжей части, еще минута — и рассеется, уйдет. Но минутка не проходит, клубится сгоревший в сердце паровоза уголь. Я где-то в детстве видел такое, забыл, а картина напомнила, и мне уже ничего лучше не надо. Или вот к примеру «Едоки картофеля», Соня. Так красиво, так красиво, душой с ними, потому что они тоже люди, смертные, а не скалы и не бессмысленные морские волны. И также книги есть красивенькие, блестящие, просто полированные, буквочка к буквочке, слово к слову, прозаическое волшебство. Красиво, говорят, точеный язык, говорят, а души-то нету, только одна синусоида бесконечная смотрит со страниц, изгибает спину, будто кричит: замри, смертный человек, перед скалой холодного кристалла. Вот я, Сонечка, скажу, что русская литература как раз и знаменита не вечной красотой, отточенной красивостью, а душевной, человеческой. И язык у нее не холеный, а с зазубринами, с беспечными повторениями, с бесшабашным русским авось, как и есть в нашей жизни, как то ржавое ведро. Другой мимо пройдет, а нашему сердцу больно и хорошо. Многие не понимают этого, стараются до совершенства довести, особенно — вот заметьте, Соня — не русские люди, образованные, конечно, которые идеально говорят и пишут по-русски. Но в том-то и фокус, что это уже не то, потому что правильность, отточенность это настоящая смерть, туристическая красота, дурная бесконечность. Впрочем, это уже как бы не оттуда.
Тем ноябрьским днем у нее украли человеческую красоту. Так ли? Исчезло родное место, исчезли вещественные доказательства, но ведь и новый блистающий город — тоже ее мечта, неужели же мертвая, неужели, как говорил Евгений, туристическая?
— Сонька, чего мерзнешь? — ворвался голос агрономовской жены Валентины. — Пойдем домой.
Краснощекая, здоровая деревенская баба выдернула Соню из замкнутого круга тоскливых вопросов и потащила на место временного проживания. В сущности, никакая она была еще не баба, а молоденькая ядреная девка, помоложе погорелой учителки, только замужняя, и вследствие этого обремененная большим личным хозяйством. Она вначале с подозрением отнеслась к погорельцам, завезенным в Раздольное ее разлюбезным муженьком, но вскоре успокоилась и сошлась с Соней поближе. Конечно, ни в какой пожар она не поверила, просто видела, что людей постигло большое горе. Потому с вопросами особенно не приставала, а только повторяла слова из известной детской сказки: «Что муженек ни сделает, то и хорошо». В доме потеснились как могли, тем более временно — к осени председатель обещал подремонтировать брошенный на краю деревни сруб и перевести туда погорельцев.
— Как вчера съездила? Нашла, чего искала?
Соня вернулась поздно, когда все в доме уже спали.
— Нашла, — ответила Соня.
— Мужик? — проницательно подсказала Валентина.
— Да, один человек, — Соня покраснела, не желая лгать в откровенной беседе.
Валентина покачала головой.
— Ну чего ты, обычное дело, с мужиками всегда горе, — и чтобы не принуждать Соню далее к откровенностям, сама продолжала: — Если нахал какой, гони в шею, нахал — он дурак, кости помнет и бросит. Нахалы быстро отходят, не успеешь во вкус войти, он уже рожу воротит и ищет, где чего себе урвать. Ну, а ежели скромный, антиллигент, такой, знаешь, не туды не сюды, тут еще посмотреть надо, приглядеться. Ты не отчаивайся, если стеснительный, как раз наоборот будет. Знаешь, какие бывают — боятся за ручку взять. О, это самый зверь, если ходит вокруг да около, бледнеет и краснеет, так и знай — на уме у него очень интересная мысль расположилась. Значит, он уже тебя видит как бы голенькую и от этого боится даже глаза поднять. Нет, стеснительный самый горячий и будет. Да, да, а если мыслев амурных на уме нету, чего ж тогда стесняться. Такого одно удовольствие водить по стежкам-дорожкам. Чего смеешься? Я точно знаю. Мой оглоед точь-в-точь такой и был. Бывало, иду навстречу, он уже на другую сторону перебегает. Я за ним — здрасьте, говорю, Ефим Николаевич, знатный агроном. А он буркнет «здрасьте», ошпарит меня взглядом и обратно в чернозем упрется, как будто про урожайность думает. Но уж когда вцепится, то только держись, на метр не отпустит, со свету сживет, если кому моргнешь невзначай…
Соня вспомнила продавщицу тетю Сашу. Где она сейчас, что с ней? А что с остальными? Страшно представить, куда их забросила теперь судьба. И кто все это затеял? Неужели он, человек с прищуренными глазками, золотая головушка, как говорил отец, Практик с большой буквы, воплотитель мечтаний и размышлений провинциальной мысли. А в сущности, он действительно человек, каких было мало в нашей истории, великан, впервые в мире покорил Вселенную. И Евгений тоже его хвалил. Нет, не зря она злилась тогда на Евгения за разговоры о Горыныче, ох, не зря. Если любимый кому-то поклоняется, хотя бы и отчасти, это уже не к добру, тут неизбежно испытание для женского сердца. Неужели он этого не понимал? А может быть, и понимал да нарочно подсовывал ей Горыныча, проверял, подсматривал за реакцией. Что же ей теперь делать с той последней ночью перед стартом? Соня опять покраснела, как будто рядом был Евгений, а не Валентина.