Робер Мерль - Мадрапур
После жестоких салонных забав миссис Банистер и небольшого отдохновения, которые они нам доставили, круг снова погружается в неподвижность безмолвного ожидания; этот переход к пустоте тянется довольно долго, и выносить его даже труднее, чем те драматические моменты, которые нам пришлось пережить. У всех у нас есть основания, пусть и различные, не открывать рта. Суровость, с какой миссис Банистер прошлась против шерсти своего жеребца, обучая его хорошим манерам, предполагает настолько оптимистический прогноз на будущее, что даже лидеры большинства не решаются разделить эту точку зрения. Что же касается нас, the unhappy few [26] – Мюрзек, бортпроводницы, Робби и меня,– на нас уже и так все косятся, раздражённые тем, что мы раньше времени оказались правы, и у нас нет никакого желания вновь повергать наших спутников в растерянность и тревогу, лишний раз повторяя им то, что мы думаем о нашем положении.
И вот среди этой напряжённой и мрачной тишины, когда в иллюминаторах закатное солнце опускается к морю облаков, дыхание Бушуа начинает меняться. До этой минуты его дыхания, как и нашего, не было слышно. Теперь оно неожиданно становится шумным, хриплым, прерывистым и сопровождается судорожным подёргиваньем рук и постоянным движением шеи то вправо, то влево, как будто больной, когда ему не хватает воздуха на одной стороне, поворачивает голову в другую, надеясь – но надежда всякий раз оказывается тщётной – наполнить наконец свои лёгкие. Натужное хрипенье, которое, кажется, рвётся из самой глубины его груди, словно Бушуа должен каждую секунду его оттуда выдирать, походит на верещанье трещотки, только на более низких нотах. В этом звуке так мало человеческого и столько чего-то механического, отвратительного, что мы леденеем от ужаса, и, однако, когда он временами прекращается, уступая место резкому свисту, сходному с тем, какой испускает продырявленная шина, впечатление от этого не менее омерзительно. Измождённое, жёлтое лицо Бушуа покрывается потом, и когда с его ссохшихся, бесцветных губ не срывается ни этот трещоточный скрип, ни это ужасающее свистящее выдыханье, с них слетает мучительный стон. Можно сколько угодно твердить себе, что Бушуа, скорее всего, уже впал в беспамятство и в его мозгу не отпечатываются те страдания, которыми исполнены его стоны, всё равно самим своим повторением они с таким неистовством бьют по нервам, что вынести это почти невозможно. Пако, с глазами, вылезающими из орбит, и с мокрой от пота лысиной, наклонился над шурином и засыпает его тревожными вопросами, но они остаются без ответа, и даже в глазах Бушуа, чёрных, неподвижных, широко открытых, нет ни признака жизни.
– Вы же видите, что ваш шурин не в состоянии вам ответить,– говорит Блаватский воинственным тоном, который контрастирует с сострадательным выражением его близоруких глаз. Он продолжает по-английски, грубым, вульгарным голосом, пожимая плечами, словно происходящее его совершенно не трогает: – Этот тип загибается.
В то же время, будучи человеком, привыкшим к активным действиям, он с грузным проворством поднимается с кресла и несколько мгновений стоит, переминаясь с ноги на ногу, заложив большие пальцы за брючный ремень и выдвинув вперёд подбородок.
– Нужно всё же решиться и что-нибудь сделать для этого типа,– продолжает он гневно и обводит круг обвиняющим взглядом, как будто упрекает нас в нашем бессилии.
Упрёк представляется нам настолько нелепым, что никто на него не отвечает, и Блаватский продолжает торчать перед своим креслом всё с тем же решительным видом, но сам ничего не предлагает и не делает, лишь раскачивается, как медведь, из стороны в сторону с размеренностью, способной довести человека до тошноты.
– Если бы у меня был одеколон, я смочила бы ему лоб,– говорит бортпроводница, тревожно поднимая свои тонкие, почти бесцветные брови.
– Одеколон,– говорит с насмешкой Блаватский.– Вы собираетесь лечить его одеколоном?
– Не лечить, разумеется,– отвечает бортпроводница с сильным раздражением, какого я у неё прежде не видел.– Но облегчить его страдания это может.
Блаватский мгновенно меняет тактику, принимает, не моргнув глазом, на вооружение идею, которую он только что отвергал, и властным и решительным тоном, как будто вновь беря в свои руки контроль над ситуацией, продолжает:
– У кого в ручном багаже есть одеколон?
Он опять обводит круг глазами, и всякий раз, как он поворачивает голову, толстые стёкла его очков ярко сверкают. Ответа по-прежнему нет, потом, после минутного молчания, Мюрзек взглядывает на миссис Бойд и с кротостью говорит:
– Извините мою нескромность, но разве у вас в сумочке нет флакона с одеколоном?
Круглое лицо миссис Бойд краснеет, и я впервые замечаю, что букли в её сложной укладке нисколько не растрепались со вчерашнего дня, они по-прежнему плотные и тугие, будто сделаны не из волос, а из металла.
– Но это не одеколон! – восклицает она по-английски голосом девочки, в котором слышится страх, смешанный с возмущением.– Это туалетная вода от Герлена!
– Мадам,– сурово и твёрдо говорит Блаватский и начинает раскачиваться вперёд и назад, словно собираясь катапультироваться на миссис Бойд,– надеюсь, вы не откажете в одеколоне умирающему!
– Что? Что? – пронзительно вскрикивает миссис Бойд и в крайнем волнении вздымает вверх свои пухлые ручки.– Этот человек умирает? Но я этого не знала! Мне никто об этом не сказал! Мадемуазель,– с оскорблённым видом продолжает она, поворачиваясь к бортпроводнице,– компания чартерных перевозок не должна обрекать пассажиров на подобное зрелище! Это неприлично! Надо немедленно перевести этого человека в туристический класс!
Её предложение встречено изумлённым молчанием. Пако, задыхаясь от ярости, открывает рот, но не может произнести ни звука, все взгляды останавливаются на миссис Бойд. Но она, свято веруя в свои права, ни на кого не глядит. Своими короткими руками она прижимает к животику сумку крокодиловой кожи.
Миссис Банистер кладёт руку на предплечье своей приятельницы и, наклонившись, шепчет ей на ухо несколько слов по-английски; она это делает так тихо, что я не могу ничего разобрать, но мне кажется, что она обращается к миссис Бойд с увещеваниями. Так, во всяком случае, я думаю, ибо, шепча, миссис Банистер принимает тот ангельский вид, который мы уже наблюдали у неё, когда дружно занимались самобичеванием по поводу Мюрзек, ещё до того, как та снова оказалась в самолёте.
Мне довольно трудно решить, искренна сейчас миссис Банистер или нет, ибо обычно она заботится прежде всего о том, чтобы хорошо выглядеть, и сострадание к ближнему не принадлежит к числу её главных достоинств. Тем не менее она как будто высказывает соседке здравые мысли. Но её усилия тщётны. Ибо чём больше она настаивает, тем больше каменеет круглая, мягкая и добродушная физиономия миссис Бойд, и на ней, точно защитный слой лака, появляется выражение оскорблённой добродетели.
– Нет, моя дорогая,– говорит она наконец, почти не разжимая губ и цедя сквозь зубы слова,– то, что мне принадлежит, принадлежит мне, и я буду распоряжаться им по своему усмотрению. Эта парочка гангстеров уже и так меня обчистила. С меня довольно.
Сказав это, она с решительным видом устремляет перед собой взгляд своих круглых глуповатых глаз, продолжая изо всех сил прижимать к себе сумочку крокодиловой кожи. Миссис Банистер говорит вежливо и несколько уязвлённо:
– Я не настаиваю.
Она чуть заметно пожимает плечами, предназначая это движение для круга, и выгибает с изяществом шею в направлении Мандзони. Затем, словно устанавливая между ними взаимопонимание двух благородных сердец и приглашая Мандзони стать свидетелем её поражения, она обращает к нему исполненную меланхолии улыбку.
– Миссис Бойд,– громовым голосом говорит Блаватский,– ваш эгоизм переходит все границы! Если вы сейчас же по своей собственной воле не отдадите бортпроводнице флакон с одеколоном…
– С туалетной водой,– говорит миссис Бойд.
– Не имеет значения! Если вы не отдадите бортпроводнице этот флакон, я возьму его у вас силой!
– О, мистер Блаватский! – говорит с обычным своим тиком Караман и в знак протеста выставляет в сторону Блаватского ладонь правой руки.– Я не согласен с таким методом. Вы заходите слишком далеко! Этот предмет принадлежит миссис Бойд! И вы не можете его у неё отнять.
– И кто же мне помешает это сделать? – воинственно спрашивает Блаватский, становясь на своих толстых ногах в фехтовальную позицию.
– Да хотя бы и я! – говорит Христопулос, поднимаясь в свою очередь с места и глядя Блаватскому прямо в глаза.
Он побагровел, тяжело дышит и весь в поту, но в его маленьких глазках сверкает радость реванша. Этот вызов приводит большинство круга в шоковое состояние, даже не самый вызов, а то, что за ним кроется. Ибо совершенно ясно: если Христопулос больше не боится Блаватского, если он даже осмеливается выступить против него и вызвать на поединок, значит, что-то нарушилось в нормальном порядке вещей.