Вальдемар Лысяк - МВ
Полуприкрытыми веками глазами я видел перед собою мерцающий над заливом чудный город Гольдони и Казановы, Венецию, которой вернули весь блеск давнего величия. Только эта иллюзия не продолжалась долго. Иллюзии вообще долго не длятся, и невозможны совершенно, если, например, ты не бродил по галерее Франчетти в здешнем Ка д'Сан Марко Гварди, а потом не украл ее для своего личного музея. Вдоль побережья катится шумная толпа туристов: японцы и техасские вдовушки, для которых один "лэтин лавер" стоит более всех великолепий Дворца Дожей, а со ступеней Санта Мария делла Салюте доносится пискливый, монотонный голос гида. Кто-то по-дружески касается рукой моего плеча. Оборачиваюсь…
Крис, те безумства, которые мы совершили в книжных магазинах Венеции, заслуживали сурового наказания, и, чтоб я сдох, если не чудом было то, что полиция не свела с нами счеты. Во время погони нам удалось затеряться, только вот я лично убегал, скорее, от тебя.
На следующий год я вновь очутился в Париже. Весь первый день я посвятил (это уже ритуал) Наполеону, начиная с визита в святилище, святость которому дает его гробница, но вечером мне вспомнился можно так вызывают духов, потому что чудо произошло еще раз. Через несколько дней, когда я присматривался к художникам на Пляс дю Тертр, снова, как и в Венеции, ты коснулся рукой моего плеча (по видимому, ты следил за мной!) и стал нашептывать:
– Сделаем это снова, вместе безопасней, ведь один стоит на стреме, помнишь? Столько книжных магазинов, столько сказок, столько книжек с враками для наивных деток, столько этой гадкой пропаганды, столько ночей, столько возможностей, столько надо сделать!…
О, Крис! Если бы ты видел себя тогда! У тебя было лицо "Безумной" Хаима Сотина, с глазами-лазерами и всезнающей гримасой губ. Эмоции окрасили твои щеки румянцем, так сильно хотел ты меня уговорить. Ты убеждал меня голосом вещающего дервиша, извергал заранее приготовленные слова, плевался мелкими капельками слюны: уничтожить! искоренить! размозжить! превратить в ничто! Надо, надо, надо! О, Крис!
Я помню, как вырвался из твоих рук и как бежал по улице Норвинс, пропихиваясь сквозь плотную толпу, которая – если бы ты ничего не кричал наверняка бы задержала меня, судя, что я что-то украл. Но ты, гонясь за мной, орал во все горло:
– Трус!… Проклятый трус!… Труууус!!!…
Я не жалею, что встретил тебя, Крис. Со столькими людьми мы идем по жизни плечом к плечу, обмениваемся ниагарами слов, жестов, любезностей; всегда близко, но как далеко, а ведь это и есть само гудящее тишиной молчание, совершенная, кошмарная, безнадежная пустота; бесплодная пустошь, на которой ничего не взойдет – ни любовь, ни волнение, ни стыд, страх, отчаяние, даже и не ненависть. А от тебя, от тебя, Крис, я услыхал столько, что мне хватило на несколько снов, на полтора раза задуматься и на одну истину. Я люблю тебя, мой ты убийца сказок, и вспоминаю тебя, но прошло уже то время, когда ты шатался в моих мыслях как пастушеский пес, который желает быть верным, бдительным и хорошо исполнять свои обязанности громким лаем. Еще случаются такие ночи, когда я слышу твой крик: труууус! и просыпаюсь весь в поту. Но такое случается все реже и реже. Не рассчитывай на меня. Не рассчитывай, что я буду рвать книги и газеты, потому что это не имеет смысла, слишком много существует типографий. Со Сказочными Странами расправляются не так.
Я не обвиняю тебя за то, что ты попортил мой пейзаж, когда-то такой радостный и беззаботный, как свадебный пир на деревне. Как-то ночью – это было через несколько дней после нашей первой встречи – гномики, которые до сих пор рассматривали инструмент крысолова будто дирижерскую или же волшебную палочку, посчитали ее обычной палкой, взбесились и набросились на своего божка. Возможно, его затоптали бы или даже пожрали, не знаю, на всякий случай я забрал его из пейзажа и выбросил на мусорник воспоминаний.
Только не требуй, Крис, чтобы я сделал то же самое и с гномами – они очутились в моем музее – и вообще со сказкой. Я не смог бы жить без этого волшебного зеркала, что отражает мое внутреннее "я", без этого отпуска от действительности, без этой архаической религии детства, которая, как и каждая религия, объединяет в себе мифы и символы, ритуалы и церемонии, доверчивость, пророчества и обещания, и которая соотносится с определенными психическими состояниями, требуя веры в существование сверхчеловеческих существ. Но что же это за существа? Это воплощенные в них человеческие мечтания. И гномы, и боги равны. Пойми, Крис, столько нужно уметь и иметь, чтобы выдержать в этом мире, который вообще-то невыносим. Многие люди нуждаются в сказках и далеких мирах, и я один из них. Именно так и разыскивается свобода.
Все так, Крис, я уже не дарю симпатией всех персонажей с карусели детских своих восхищений – из-за тебя они стали для меня падшими ангелами из "Утерянного Рая", которых рисовал Дорэ. Но это вовсе не значит, повторяю тебе, что я смог бы перестать любить сказку. Пойми, это так, как будто бы я любил красивую женщину, но перестал бы любить ее детей, которых она родила от других. Я жажду ее, и потому буду с нею столько раз, сколько охватит меня любовная горячка, пусть даже и придется брать ее силой. Из всего ее богатства я мечтаю только одной вещи – мелодии крысолова в пустынной местности, ибо она прививает в ней саженцы одиночества и заводит во мне пружину, благодаря которой я и могу писать. Ты слышишь эти звуки?
Если бы нужно было превратить их из нотного стана чувств в слова, это прозвучало бы приблизительно так:
Даже если у тебя забрали все, ты можешь выдумывать для себя сказки. Раз ты не делаешь этого – не вини никого, что ты нищий.
Если не выдумаешь ни одной – с чем же встанешь ты перед Богом, когда Он вызовет тебя к доске?
ЗАЛ 2. ВИЗАНТИЙСКИЙ ПЕС
Иногда шагаю будто раненый солдат,
я подымаю руку, видя знак,
и ускоряю пульс, как будто пустота нанесла рану.
А иногда я становлюсь слепцом,
чтоб наново узнать, что значит – видеть".
Никос Хаджиниколау. "Исход".В Византийском Музее города Афины висит удивительнейшая икона. Святой в богато изукрашенной обуви и подобных одеяниях, в накинутом на плечи алом плаще, с греческим крестом в правой руке и нимбом вокруг головы. Это голова собаки! Я никогда не видал чего-либо подобного, исключая, разве что, египетские изображения Анубиса. И подпись: Святой Христофор.
Святой Христофор – мученик, до смерти засеченный металлическими розгами и сожженный во времена императора Деция, в году 250 или 251. Это был огромный мужчина (легенды говорят, что он был четырехметрового роста). Легенда сообщает и то, что Христос явился ему в виде ребенка и попросил перенести через реку. Тяжесть несомого росла с каждым шагом и, в конце концов, стала настолько огромной, что на середине реки мужчина упал прямо в течение. Тогда Иисус окрестил его именем Христо-форос, что означает: Несущий Христа.
Начиная с VI века начали строиться церкви и монастыри под покровительством св.Христофора, тогда же стали рисовать и его лицо. Во времена Юстиниана изображение святого находилось на горе Синай. На своих полотнах его представляли Ван Эйк, Мемлинг, Рубенс, Витц и многие другие, в особенности же, тот момент, когда он несет Иисуса. Но почему здесь у него собачья голова?
У меня был под рукой прекрасный французский путеводитель по Греции, написанный Луи Дусе. Небольшая главка о византийском искусстве в этой стране. Есть! Только одно предложение: "Загадочная икона среди многих иных".
Правда, тогда у меня не было желания заниматься тайной собачьей головы на византийской картине, и я позабыл о ней. Только вот она не позабыла обо мне, вернувшись в самом сердце Греции, в одном из самых прекрасных пейзажей, которым мне удалось когда-либо посмаковать в жизни, вместе с рассказом о средиземноморской мести. Только тогда начал я поиски, прося св.Христофора поддержать меня, ибо он покровитель путешествующих, искателей скрытых сокровищ и следопытов всяческих тайн. Я отправился по тропе "вендетты", что зреет только под солнцем Юга…
Южная Европа и северная Африка: Греция, Италия, Сицилия, Тунис, Марокко, Алжир. Сотни островков, мотыльками усевшимися на подушке Средиземного Моря. Белые колонны греческих храмов, разбитые тимпаноны, рельефы античных божков, с искривленными мукой лицами. Мозаики погруженные в молитву книги прошлого, печальные пальмы и сожженный прах пустынь. Призрачные караваны и белые бурнусы бедуинов. Стада овец на зеленых перевалах и пастушеские песни, ласково целующие ухо будто уста засыпающей любовницы. Скалы – влюбленные ветра, что прибывает с моря и безумным пилигримом танцует на склонах гор. Женщины, молодые, с оливковыми щеками, с волосами будто беззвездная ночь; с глазами, в которых можно утонуть. Старухи – серебряные морщинистые маски всезнания, измученные дорогой, покрытые темными платками, черными, будто волосы, что были, когда еще не ушла молодость. Старухи сидят на порогах своих домов, всматриваясь в вечность, начинающуюся там, где теряется перспектива улицы.