Джордж Оруэлл - 1984
Он просмотрел шахматную задачу и расставил фигуры. Тут было любопытное окончание с двумя конями. «Белые начинают и делают мат в два хода». Уинстон посмотрел на портрет Большого Брата. Белые всегда ставят мат, подумал он почти мистически. Всегда, без исключений, так уж устроено на свете. Еще ни в одной шахматной задаче с тех пор, как стоит мир, не побеждали черные. И разве это не символизирует вечную, неизменную победу Добра над Злом? Громадное лицо, исполненное спокойной силы, глянуло на него в ответ. Белые всегда ставят мат.
Диктор помолчал и уже другим, более серьезным тоном добавил:
— Внимание! В пятнадцать тридцать будет передано важное сообщение. В пятнадцать тридцать! Сообщение чрезвычайной важности. Не пропустите его. Пятнадцать тридцать! — Из монитора опять полилась металлическая музыка.
Сердце Уинстона дрогнуло. Это новости с фронта. Интуитивно он чувствовал — новости будут плохие. Весь день, испытывая приступы возбуждения, он думал о крупном поражении в Африке. Ему казалось, он видит, как Евразийская армия пересекает границу, которую никто и никогда не пересекал, как полчища муравьев оккупируют оконечность Африки. Почему не удалось ударить им во фланг? Он ясно представлял себе очертания западноафриканского побережья. Он взял белого коня и двинул его на новую клетку. Вот правильный ход. Он вообразил устремившиеся на юг черные орды и тут же представил себе, как у них в тылу тайно накапливаются иные силы, которые уже перерезают их коммуникации на земле и на море. Он представил, как бы это осуществил он. Только необходимо действовать быстро. Ведь, если захватят всю Африку, если создадут аэродромы и базы подводных лодок у мыса Доброй Надежды, Океания окажется разрезанной пополам. А это приведет к непредсказуемым последствиям — к поражению, к развалу страны, к переделу мира, к гибели Партии! Он глубоко вздохнул. Невероятная мешанина чувств — но если точнее, не мешанина, а, скорее, борьба чувств, и никто не мог бы сказать, какое из них лежит в основе.
Возбуждение улеглось. Уинстон вернул белого коня на место, но сосредоточиться всерьез на решении шахматной задачи все еще не мог. Его мысли вновь разбредались. Почти бессознательно он вывел пальцем на пыльном столе:
2+2 =
«Они не смогут влезть к тебе в душу», — говорила она.
Но ведь они влезли.
«Все, что произошло с тобой здесь, произошло навсегда», — сказал О’Брайен. Это оказалось правдой. Были такие вещи, такие поступки, которых уже не вернешь. Что-то убито в твоей груди, выжжено, выгорело.
Он виделся с ней. Он даже говорил с ней. Теперь это неопасно. Почти инстинктивно он понял, что они потеряли к нему интерес. Он вполне мог договориться с ней встретиться еще раз, если бы им вдруг захотелось этого. Они столкнулись вообще-то совершенна случайно — в парке, в мерзкий холодный мартовский день, когда земля была тверда, как железо, а трава казалась мертвой и нигде не было видно ни одной зеленой веточки, кроме нескольких крокусов, которые трепал ветер. Он, с озябшими руками и слезящимися глазами, быстро шел по аллее, когда увидел ее метрах в десяти от себя. Она изменилась — это сразу было заметно, хотя трудно сказать, в чем именно. Они чуть было не прошли мимо друг друга, не поздоровавшись, но он, не испытывая особого желания, развернулся и пошел за ней. Он знал — это неопасно, никто не следит за ними. Джулия молчала. Она пошла наискось через лужайку, будто старалась уйти от него, потом смилостивилась и позволила идти рядом. Они добрались до голого кустарника. Тут нельзя было укрыться или спрятаться от ветра, но именно здесь они и остановились. Было страшно холодно, ветер свистел в кустах и рвал редкие грязные крокусы. Он положил руку на ее талию.
Конечно, здесь не было мониторов, но были спрятанные микрофоны. Впрочем, их могли увидеть и так. Но это не имело значения. Ничто уже не имело значения. Если бы они захотели, то могли лечь на землю и заняться этим. Но при одной мысли об этом он оцепенел. Джулия никак не ответила на прикосновение к талии. Она даже не попыталась высвободиться. Тогда он понял, что в ней изменилось. Лицо стало еще бледнее, через лоб и висок шел длинный шрам, едва прикрытый волосами. Но не это главное. Главное в том, что ее располневшая талия стала на удивление каменной. Он вспомнил, как однажды после взрыва бомбы помогал вытаскивать из-под обломков здания труп человека. Тогда его поразил не только невероятный вес убитого, но и то, каким он оказался негнущимся, неудобным для переноски. Камень, а не человек. Таким же стало и ее тело. Ему даже подумалось, что и кожа у нее стала совсем другой.
Он не пытался поцеловать ее или заговорить. Когда они шли по траве назад, она впервые взглянула ему прямо в лицо. Короткий взгляд, полный презрения и нет приязни. Он даже задумался, чем вызвана эта неприязнь: его недавним прошлым или тем, как он выглядел сейчас, — его обрюзгшим лицом, слезящимися из-за ветра глазами? Они уселись рядом на металлические стулья, но не слишком близко друг к другу. Он видел, она хочет что-то сказать. Джулия шевельнула ногой, обутой в грубый ботинок, и нарочно раздавила какую-то веточку. Ноги ее располнели — это он тоже заметил.
— Я предала тебя, — сказала она без обиняков.
— Я предал тебя, — отозвался Уинстон.
Она опять смерила его неприязненным взглядом.
— Иногда они угрожают такими вещами, — начала она, — такими вещами, которых ты вынести не в состоянии, о которых даже помыслить не можешь. И тогда ты говоришь: «Не делайте этого со мной, сделайте это с кем-нибудь другим, сделайте это с тем-то и тем-то». Возможно, потом ты и будешь притворяться, что это лишь уловка, что ты сказал так, лишь бы они перестали издеваться над тобой, что на самом деле вовсе не думаешь этого. Но все это неправда. Когда это случается, ты действительно думаешь так. Ты считаешь, что у тебя нет другого способа спасти себя, и тогда ты готов спасать себя и таким способом. Ты хочешь, чтобы это делали с кем-нибудь другим. И тебе наплевать, как он будет мучиться, потому что ты думаешь только о себе.
— Думаешь только о себе, — повторил он.
— А после твои чувства по отношению к этому человеку уже не те.
— Да, — отозвался он, — уже не те. Говорить больше было не о чем. Ветер продувал их тонкие комбинезоны. Глупо было сидеть здесь и молчать, кроме того, было слишком холодно сидеть не двигаясь. Она пробормотала что-то насчет поезда метро, на который надо успеть, и встала.
— Нам надо встретиться еще, — сказал Уинстон.
— Да, — согласилась она, — надо встретиться.
Он нерешительно поплелся за ней, отставая на полшага, и немного проводил ее. Они больше не говорили. Джулия не пыталась отделаться от него, но шла так быстро, что он не успевал шагать рядом. Он собирался проводить ее до метро, но затем вдруг подумал, как бессмысленно и невыносимо тащиться вслед за ней в такой холод. Не то чтобы ему очень уж хотелось бросить ее на полдороге, но ужасно потянуло вернуться в кафе «Под каштаном», которое никогда еще не казалось таким притягательным, как в этот момент. Он ностальгически видел свой угловой столик с газетами и шахматной доской и неизменный джин. Но самое главное — там сейчас тепло. И вскоре он отнюдь не случайно позволил толпе разъединить себя и Джулию. Затем попытался было догнать ее, но замедлил шаги, повернул и двинулся в противоположную сторону. Пройдя метров пятьдесят, оглянулся. Народу на улице было немного, но он не мог уже различить ее. Любая из десятка фигур, спешащих к метро, могла быть Джулией. А может быть, ее располневшую, закаменевшую спину и невозможно теперь узнать сзади.
«Когда это случается, — сказала она, — ты действительно думаешь так». Да, верно, он думал так, он не только твердил это, он желал, чтобы так и произошло. Он хотел, чтобы ее, а не его отдали на съедение…
Что-то изменилось в музыке монитора, в нее вплеталась надтреснутая и глумливая нота, что-то трусливое и жалкое. А затем — возможно, этого и не было, возможно, это было просто воспоминание, вызванное схожей мелодией, — голос пропел:
Под старым каштаном, при свете дня,
Я предал тебя, а ты — меня…
В его глазах стояли слезы. Проходивший мимо официант заметил, что стакан его пуст, и вернулся с бутылкой джина.
Он понюхал напиток. С каждым глотком джин становился все более отвратительным. Но напиток стал частью его существования — его жизнью, его смертью, его воскресением. С помощью джина он проваливался в забытье ночью и с его же помощью оживал по утрам. Да, стоило ему проснуться — обычно не раньше одиннадцати, — со слипшимися веками, горечью во рту, со спиной, которая казалась перебитой, как он убеждался: без приготовленной с вечера бутылки и чашки ему даже не встать с постели. Днем он сидел с потухшим взглядом, слушал монитор и обязательно держал рядом бутылку. С пятнадцати часов и до закрытия словно прирастал к своему столику в кафе «Под каштаном». Никому теперь не было до него дела, его не будил свисток по утрам, не поучал монитор. Иногда, раза два в неделю, он ходил в пыльный, заброшенный кабинет в Министерстве Правды и немного работал или делал вид, что работает. Его назначили в подкомиссию подкомитета, который выделился в одном из многочисленных комитетов, занимавшихся решением мелких проблем, возникающих при составлении одиннадцатого издания словаря новояза. Они трудились над составлением так называемого Временного Доклада, но что представляло собой то, о чем им надлежало доложить, он так никогда и не уяснил. Это было что-то вроде вопроса, где нужно ставить запятые — внутри скобок или за ними. В подкомиссию входили еще четверо, и все — вроде него. Случались дни, когда, собравшись вместе, они тут же расходились по домам, честно признаваясь друг другу, что заниматься в общем-то нечем. Но бывали и другие дни, когда они брались за работу с энтузиазмом, делая вид, что ужасно увлечены писанием протоколов и составлением больших меморандумов (которые так никогда и не заканчивали), когда дискуссия о том, что они, как предполагалось, обсуждали, превращалась в чрезвычайно запутанную и непонятную, с изощренными препирательствами об определениях, пространными отступлениями от темы, ссорами и даже угрозами обратиться к более высоким инстанциям. И так же внезапно эта энергия улетучивалась, и они сидели вокруг стола, глядя друг на друга потухшими глазами, словно призраки, застигнутые рассветом.