Юрий Герасименко - Мартовский ветер
Прощаясь со мной, извинялся: нет сил говорить сейчас. Просил прийти завтра в это же время.
– Приходите… Приходите обязательно, мой дорогой, мой юный друг, мой гомо диспергенс…
С тем я и ушел.
– Ну а ты узнал все-таки тайну Подопригоры? Что такое гиперанакс, диспергенс? Что было потом?
– Что было потом, потом и расскажу. А сейчас спать!..
4. ЧТО ПРОИЗОШЛО НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО
Марина склонилась над пареньком: что-то неспокойное, тревожное видел Михайло во сне. Лицо все время менялось, словно метались, перебегали по нему колеблющиеся отблески раздуваемого огня. Порой в уголках полных, четко очерченных губ тихо появлялась улыбка, и тогда Маринке хотелось наклониться ниже, еще ниже и…
Улыбка на сонном лице таяла, угасала, мохнатые брови сходились на переносице, и от их гневной, нахмуренной черноты белое, бледное лицо становилось еще белее.
– Милый… – внезапно прошептала Маринка и сама испугалась этого неожиданного хмельного слова. Даже мурашки по коже пробежали. А ну как слышал?
Присела, наклонилась: на самом ли деле спит? Спит…
Пусть спит, пусть и не слышит – только бы смотреть на него, слушать его дыхание…
Бледный… Очень бледный… Чем же его подкрепить? Чем накормить?
Встала, пошла в кладовку: вот все ее богатство – мешочек пшена, мешочек муки, котомка дерти, соль в двух криночках, бутылка темного рыжикового масла да в кадке мелкая, как горох, драгоценная картошка. Вот и все. Не очень-то разгуляешься…
А еда для Михаила сейчас – главнейшее лекарство. Рана на ноге не так уже и страшна, но вот крови потерял много.
Сходить в село? Может, у тети Ганны, Надийкиной матери, найдется хоть малость нутряного сала?
Надо все ж таки сходить.
Посмотрела на спящего: подождать, пока проснется? Говорил ведь: "Без моего разрешения – никуда".
А! Какое там разрешение! Она и сама не маленькая, знает, что можно, а чего нельзя. Пойдет, и все тут.
Написала записку, положила на столе, повязалась теплым платком, кожух отцовский надела, валенки. Взяла костыль. Направилась уже было к двери, но не утерпела, вновь подошла к лежанке:
– Любимый… Спи, любимый…
В сенях прихватила кошелку. Дверь – на висячий замок.
На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка – вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше. Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила.
По привычке прислушалась: вроде бы спокойно…
И вдруг – будто сам воздух вздрогнул – тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще… Еще…
Неужели вправду?!
Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила.
Вправду…
Нет, это не было грохотом, не было далеким громом – мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе.
Наши!..
Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку.
Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михайло? Да, жаль, что без нее канонаду услышит… Пока хата виднелась, оглядывалась.
Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так – земля дрожит. Взобралась наверх, глянула – дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это – на запад.
"Драпают!! – неистовой радостью заколотилось сердце. – Бегут "освободители"! – Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. – Драпают! Драпают!"
Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах "тигров" и "пантер" клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть…
Отчетливо всплыло в памяти лицо отца:
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться -
Того будем бить!
По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги – крылья, казалось, несли Маринку.
Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались.
– Куда это вы такой путь прокладываете?
– Путь? – Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб. Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. – Во-он куда, – указала в сад. – К Надии…
Под яблоней в сугробах чернел крест.
– Сегодня опять во сне приходила. "Слышишь, – говорит, – гремит? Прогреби хоть тропочку до меня…" Это уже в третий раз просит. И после смерти, значит, – тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, – и после смерти ждет…
Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень она холодна была к своему безутешному соседу.
Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками.
Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны. Тетя Ганна, может, и знает, да разве у нее спросишь о таком…
Постояли, пошли в хату.
– Есть хочешь?
Девушка ничего не ответила.
– Садись. – Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила кулеша. – Ешь, ты, должно, еще и не завтракала…
Маринку упрашивать не нужно – взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке:
– Кушай, кушай…
Села у края стола, подперла кулаком щеку:
– Мать давно ушла?
Маринка кивнула.
– Горюшко ты мое курчавое… Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало есть?
Маринка покачала головой.
– Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету?
Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в рот:
– Крупы нет, есть немного пшена.
– Боже, боже, и что с нами будет… – Ганна истово перекрестилась на большую старую икону. Встала, повязалась платком. – Ты, Маринка, посиди, а я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь выберешь для себя…
И вышла.
Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины школьные учебники. Книжки… Все читано и перечитано – каждую сообща покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина.
На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, раньше Маринка ее никогда не видела. "Должно быть, и вправду, – подумала, – и вправду в него была влюблена. Но почему таилась?"
Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: "НАДИЯ ГАРМАШ", – прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже, старательно выведенными буквами: "СТИХОТВОРЕНИЯ". Пожелтевшие, выцветшие странички… Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся – наивная, чистая – в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома Маринке эта тетрадка, не раз читала.
Вот про отца:
Ты забыл о нас,
Ты ушел от нас.
Нет дороги тебе назад!
Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке.
А вот про любовь:
Хмурься, туча, расти из ночи!
Ветер ночи, о буре пой!
Что ж ты смолк?
Почему не грохочешь,
Гром полночный, любимый мой?!
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи!..
"Песня про школу", "Халхин-Гол", "Маринке", "Мама"… А это что? Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия – три звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: "Ч____________________ ву".
Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними буквами?..
Нет, это не про Дмитрия… Маринка перебрала в памяти всех знакомых – ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка?
В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой:
– А ну-ка, девка, помогай.
Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из рукава Надийкиной блузки. Это гречка.
– А теперь будем маскировать. С этим Андроном, – Ганна в сердцах даже плюнула, – ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет для "немецкой армии". "Нам, – говорит, – помогли, освободили, а теперь мы должны помогать".