Юрий Герасименко - Мартовский ветер
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться -
Того будем бить! – батя всегда мрачнел, грохал о стол кулаком. И все вокруг тоже хмурились… Какой он красивый становился, когда эту песню пел! И вообще был очень красивый…
А лес как любил! Каждую былинку, каждую букашку по имени и отчеству величал: знал и народные названия, и латинские. На все руки был мастером – и бондарем, и слесарем, и садовником. Очень много добра людям делал.
Умолкла, задумалась. На плите чайник завел свою песню.
3. МИХАЙЛО РАССКАЗЫВАЕТ
Прошло три дня. Маринкин гость уже встает. "Сегодня, – говорит, – и на улицу выйду!" Накинулась на хлопца: да разве ж так можно! Позавчера кровью исходил, а сегодня – на улицу?!
Смеется:
– А из тебя, Хмаринка, хороший командир выйдет. Мужа взнуздаешь – юбки стирать будет!
– А я и вовсе замуж не пойду!
– Трень-брень – с кочки на пень!
– Что?
– Наговорила, что дров наварила, да посолить их и съесть позабыла.
Маринка не удержалась, фыркнула:
– Подумаешь! Я и получше еще знаю.
– А ну-ка, ну-ка!
– Сестры вечер до брички, не доходя, обминаючи, две недели в сторону. О! Ты такого не знаешь!
– Знаю!
– Что ты там знаешь…
Вот так как начали с утра – он слово, она два. И все им весело, все смешна. До вечера и проболтали. За шутками не заметили, как кулеш подгорел. Каких только анекдотов не рассказывал Михайло! И про то, как повадился поп к Марусе, а цыган подстерег, и как Гитлера в черти принимали, и как пьяница собачонку съел. Маринка смеялась до слез.
Как она соскучилась, истосковалась по смеху, по остроумным юношеским каламбурам!
– Еще! Еще! – просила как расшалившийся ребенок. И вдруг куда и делось веселье: несколько автоматных очередей прострочили тишину.
Михайло порывисто вскочил и тут же плюхнулся обратно, сцепив зубы:
– Болит, проклятая…
Медленно, опираясь на кочергу, доковылял до окна:
– Где это? В лесу?
Маринка накинула кожух:
– Сейчас узнаю.
– Стой! Ты куда?
– Я только на крыльцо.
Стрельба удалилась, Маринка вернулась помрачневшей.
– Ну, что там такое?
– Да… Опять Андрон. Бегает по селу и строчит – на собак охотится.
– Откуда ты знаешь?
– В лесу от выстрелов эхо совсем иное. Да и с крыльца видно: он же в черной шинели. Ему одному пока что форму выдали. А теперь, значит, и автомат доверили…
Сняла кожух, села понурившись:
– Смерть и смерть, кругом смерть… И когда это кончится…
– Само – никогда. А возьмемся все – то скоро.
Маринка совсем голову опустила:
– Возьмемся… Куда мне с такой ногой…
– Ты и так уже взялась. – Михайло нахмурился. – Вот жизнью своей рискуешь…
Но девушка только рукой махнула:
– Тоже мне сокровище… Ничего она сейчас не стоит, моя жизнь.
Михайло, опершись на подоконник, шагнул к Марине и вдруг – что это он? – положил руки ей на плечи… Потом осторожно, нежно правой поднял ее голову и – глаза в глаза – посмотрел. Странно так посмотрел, совсем не так, как молодой парень, почти сверстник, а будто врач – точь-в-точь как тогда, в первый день.
– Стоит! Жизнь оценивается только жизнью.
Сели на скамью, девушка притихла.
– Знаешь, Маринка, разные бывают люди. Одни живя умирают, а другие и умирая живут. Некоторые только о смерти и думают. Да еще к тому же философствуют: "Очень мы, – говорят, – жизнь любим, потому нам и умирать страшно". А иные то и дело проклинают жизнь, вечно ее ломают, переиначивают. Но зато и в последнюю секунду живут, верят: все можно начать сначала…
– Сначала… Это только в фантастических романах так бывает. – Маринка грустно улыбнулась. – Пока читаешь, забудешься – и за то спасибо: вроде полегчает.
Задумалась, какой-то шнурок крутит на пальце, завязывает и развязывает.
Михайло встал, заковылял к лежанке, лег.
– Фантастических, говоришь? Читал. Выдуманные истории! Знаешь, – хитровато прищурился, – мне иногда кажется – можно было бы и поинтереснее придумать. Вот ты смеялась, что называю себя помощником капитана Немо, а я действительно, так сказать, живой герой фантастической повести. Рассказал бы я тебе, да боюсь – спать не будешь. Вон уже и солнце село…
– Расскажи! – встрепенулась Маринка. – Расскажи! Расскажи!
– Да нет, лучше завтра. – Михайло сделал вид, что решил окончательно, а сам краешком глаза лукаво поглядывает на Марину.
– Ну все. Пока не расскажешь, я и спать не лягу. Так и знай.
– Вот беда! – упрямился Михайло. – А может, все же завтра?
Маринка рассердилась:
– Можешь совсем не рассказывать. Подумаешь…
– Ну ладно, ладно, пользуйся моей добротой. Слушай. С чего же тебе начать?..
– Подожди, я сейчас! – Маринка, припадая на костыль, метнулась в сени: засов, крючок – все как следует. Заперла и внутреннюю дверь. Приготовила коптилку, зажигалку, завесила окна. – Сейчас, сейчас! Одну минутку! – Зажгла коптилку и, поудобней устроившись на широкой маминой кровати, с наслаждением вытянула уставшие ноги. – Ну, начинай…
По стеклу окна снова царапает ветка, сверчок стрекочет: "Пока все тихо". Пока все тихо…" Но девушке не до сверчка.
ПЕРВЫЙ РАССКАЗ МИХАИЛА
До войны мы с отцом жили на окраине города в маленьком, совсем уже ветхом домике. Его и строили когда-то невысоким, чтобы дров зимою поменьше уходило, а за долгие годы он так врос в землю, что совсем скрылся в буйном, одичавшем вишневом саду.
Мать умерла, когда мне еще и года не было, отец с утра до вечера на заводе, и я рос, воспитывался, можно сказать, не дома, а в двух садах: днем – в детском, а вечером – в отцовском, вишневом. Здесь и в салочки с соседскими ребятами гонял, здесь потом и уроки к школе готовил, здесь же, за столиком, и к вступительным экзаменам в институт готовился. Провел под вишню электричество. Вкрутишь лампочку – и пожалуйста. Сиди читай, пока усталость не одолеет.
Сад был чудесный – старый, густой, как лес, заросший травой, с улицы и с двух сторон огорожен забором, каким-то чудом державшимся на истлевших, совсем доисторических столбах. С третьей стороны ограда давно уже повалилась, и сад свободно соединялся с другим, таким же вишневым и одичалым.
В соседнем саду виднелся нарядный кирпичный особнячок с красной черепичной крышей и мезонином. Сколько я себя помню, дом этот вместе с большим садом принадлежал известному в наших краях нейрохирургу – профессору Подопригоре. Как-то так все выходило, что профессор бывал у нас чуть ли не каждый день, и отец мой частенько навещал его, а вот мне побывать в том особняке никак не приходилось.
Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко. Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная "эмка"), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец:
Думы мойи, думы мойи…
Примерно за полгода до того, как это случилось, старый Подопригора начал прибаливать и после длительного, очень бурного разговора с моим отцом позволил ему помогать по хозяйству и в саду, и в самом особняке.
Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода… А он…
Отец, услышав это, страшно рассердился – ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился.
– Это же прекрасно! – обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, – прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! – И, повернувшись ко мне, ответил: – Дело в том что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей… Здесь я никогда не чувствую себя одиноким…
Вот что сказал мне тогда Подопригора…
Михайло вздохнул, задумался.
– Все, что я расскажу тебе сейчас, – начал он тихо и сосредоточенно, – произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института.
Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало – как в лесу.
Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось… Утром – на заводе, вечером – в институте, ночью – над книгами в саду.
В тот день – это было в пятницу – вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало – бродил кто-то таинственный, незримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов… И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.