Татьяна Томах - Имя твоего волка
…Вот так, как сейчас. Сидит рядом на лавке, задумчиво склонив голову, а в ее взгляде — не то сочувствие, не то упрек. Не то просто грусть.
— Вот видишь, как оно все… получилось, — тихо сказал ей старый пан, гладя дрожащими пальцами деревянную крышку гроба. — Видишь…
И краем глаза, так и не решаясь посмотреть на нее в упор (как будто боялся… чего? — что она обидится на бесцеремонность и исчезнет, тихонько растворится в воздухе, как и положено призракам?), заметил, что она кивнула. Качнулись, вспыхнув зелеными огоньками, изумруды в серебряной вязи старинных серег — любимых, мужем на свадьбу дареных… С ними и похоронили… То есть их-то и похоронили — серьги вместе с горстью пепла и обугленных костей. И такими же огоньками вспыхнули ее глаза, заблестевшие (уж не от слез ли? — да какие слезы у призраков…), взглянувшие на пана грустно и вроде бы, с укоризной. Мол, я-то вижу, а ты, пан, — ты-то что недоглядел?
И старый пан сгорбился еще сильнее — от ее взгляда.
— Простишь меня когда-нибудь, а? — спросил тоскливо и зажмурил на секунду глаза. Заслезились вдруг — от света ярко вспыхнувших свечей или от света в ее глазах? Негоже перед женщиной нюни распускать… призрак она или нет. Вот так бы и сидеть — с закрытыми глазами, смотреть в спокойные сумерки закрытых век и притворяться перед самим собой, что нет ничего, кроме этого. Нет и не было. Сон это и больше ничего….
АнджейА чем это еще могло быть, кроме сна, дурного сна, тяжелого и муторного, скорей бы уж закончился что ли…
Он умирал. И знал, что умирает. А потому сердился и отбивался, слабо и бестолково, от влажных, пахнущих горькими травами тряпиц, которые упрямая девка все лепила и лепила на больную обожженную кожу. И не находя сил — разглядеть, узнать, вспомнить — ту, что склонялась над постелью, сипел измученно, с трудом раздирая запекшиеся, в кровавых волдырях, губы:
— Да оставь, дура, оставь меня в покое…
А она не слушала — или не слышала. И новая тряпица, истекая влажной прохладой, опускалась на пылающую огнем кожу; пальцы легонько и нежно разглаживали очередную повязку; а голос — знакомый и незнакомый, не то бормотал, не то напевал что-то — дрожащим шепотом, сдержанным плачем, ласково-бессмысленным лепетом… Вроде как — уговаривал. Упрашивал, убаюкивал. Кого? Человека, с сердитым мычанием ворочающегося на сбитой постели? Боль, адовым огнем сжигающую тело снаружи — как будто так и не затушили опалившее пламя — и ледяным ознобом колотящуюся внутри? Смерть, которую уже видно — близко-близко — из-под воспаленных, с обгоревшими ресницами, век?…
И ведь уговорила, убаюкала. Боль замерла, свернулась сонным змеиным клубком под пряно пахнущими повязками, задремала. И человек успокоился, перестал метаться и кричать, и звать свою смерть — ишь, нетерпеливый… Уснул, спокойно и безмятежно, как спят не умирающие — а выздоравливающие. И смерть, уже жадно и любопытно заглядывавшая под его обожженные вспухшие веки, отступила, засомневалась — звали, не звали? Прикорнула было рядом — подремать-покараулить, подышать в затылок ледяным холодом.
А к рассвету, позевав разочарованно, поклацав зубами, покосившись досадливо на девушку (которая так и сидела по другую сторону постели и осторожно держала в руках ладонь спящего — изуродованную, обожженную — как невесть какую драгоценность держала — мол, мое, не отдам), — так и уползла потихоньку. По делам — много дел у нее, неугомонной.
Проснувшись, он удивленно вглядывался в полумрак незнакомого дома, больно прищуривая правое воспаленное веко (левое совсем распухло и не открывалось). Дом — не дом, так себе, хижина, сеном пахнет, какие-то пучки сушеных трав под низким потолком… И все опять показалось ему сном. Странным, невозможным.
Только когда из этого полумрака вылепилось бледное девичье лицо и голос, измученный и радостный, тихонько сказал:
— Ну вот… вот так… А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?
Тогда он решил, что это все-таки, наверное, не сон…
— Тс-с, молчи, — прохладная легкая ладонь нежно тронула его губы. — Ты молчи, а то тебе сейчас будет больно говорить.
Он послушно молчал и послушно пил какое-то теплое горьковатое питье из глиняной кружки со щербатым краем, опять соскальзывал в дремоту и снова просыпался, разглядывал сушеные травы-цветы под потолком, пытался припомнить свои сны и улыбнуться девушке, заботливо склонявшейся над ним. Когда он научился различать — сны и не-сны — наверное, это было началом выздоровления. Потом он вспомнил ее имя — девочки из своих снов. И — из не-снов, потому что теперь эта девочка сидела с ним рядом, осторожно держа его ладонь в своих руках. «А ты думал, что я тебя просто так отпущу? Я? Тебя?.» И ведь не отпустила.
Она смотрела в его лицо внимательно и терпеливо — так же, как и всю прошлую ночь, а может, и позапрошлую? Сколько их уже прошло — ночей и дней в сумерках незнакомой комнаты, пахнущей травами? Он точно не помнил. Девушка поймала его взгляд и улыбнулась. Он попытался разлепить запекшиеся губы — произнести ее имя и наконец сказать то, что хотел сказать давно. Очень Давно. В своих снах. Но узкая прохладная ладонь снова торопливо и предостерегающе тронула его губы.
— Молчи, — попросила она. — Больно будет. У тебя, знаешь, горло тоже обожжено. Успеешь еще наговориться. Потом. И знаешь, еще что, — она запнулась, как будто решая — говорить или нет. Ее темные глаза потемнели еще сильнее — до черноты, горячей и тревожной. — Знаешь, не вспоминай о том, что случилось. Выздоравливать будешь хуже. Считай, что это был сон. И все. Ладно? Повязка-то сползла, дай поправлю.
Прохладные пальцы осторожно погладили лоб; влажная, пахнущая горьким травяным отваром тряпица ласково улеглась на левом распухшем веке и мягким краешком потрогала правое. И, повинуясь этому движению и завораживающей напевности негромкого голоса, он снова закрыл глаза.
И, опять начиная соскальзывать в сон, успел подумать, что недаром ее называли ведьмой. Вот ведь он уже почти поверил, что это все было сном; а когда проснется — будет в этом уверен. А потом его обняла и закачала в своей уютной колыбели сонная темнота…
Первый слог
Темнота. Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая. Влажная и сладкая. Вкусная темнота. А потом — сонная.
Но перед тем, как уткнуться носом в теплый лохматый бок темноты — и уснуть, — он осторожно и любопытно понюхал запах другой темноты — тонкий и еле заметный, легонько пощекотавший ноздри тревожным холодком. Запах чужой темноты, которая улеглась где-то неподалеку. Чужая темнота пахла неизвестностью — и будущим, которое еще не наступило. Чужая темнота терпеливо ждала, положив на вытянутые лапы звериную морду с оскаленной пастью. И, почувствовав холодное дыхание этой пасти, он тихонько и растерянно заскулил, не зная — то ли заплакать всерьез, то ли зарычать. Но теплая темнота легонько подтолкнула влажным нежным носом, подышала уютно и тепло — успокоила и снова заслонила от чужой темноты.
А чужая темнота так и осталась пока лежать неподвижно неподалеку — в ожидании…
Марго (12). Апрель— Первый слог его имени… Первый… тс-с, тихо, — зашипела старуха, перебивая саму себя: — Ты чувствуешь, девочка?
— Что? — так же беззвучно, одними губами, — недоуменно спросила Марго, оборачиваясь к старухе.
И осторожно повела затекшими плечами в попытке сбросить цепкую старухину руку, пригибающую Марго к земле.
— Тише, — сердито пробурчала старуха в самое ухо. — Ты чувствуешь?
Повинуясь нажатию сильной старухиной ладони, Марго опять пригнулась и снова посмотрела в просвет между тесно переплетенных ветвей. Туда, где почти незаметное среди толстых, змеино выгибающихся над откосом древесных корней, темнело пятно звериной норы. Лисьей? Волчьей?.. Марго прислушалась, вглядываясь в темноту. Ворчание, глухое, еле слышное, поскуливание — тонкое-тонкое… Темнота…
…Темнота… Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая…
— Ты чувствуешь? — назойливо переспросила старуха.
— Не знаю, — вздохнула Марго, сдувая со вспотевшего лба прядь спутавшихся волос. И растерянно моргая в привидевшуюся темноту, заслонившую вдруг весь мир: и золотисто-зеленые пятна листьев вперемешку с синими клочьями неба, и рыжий обрыв оврага, перевитый тугими кольцами толстых серых корней…
— Вот и ладно, — почему-то удовлетворенно буркнула старуха, с удвоенной силой вцепляясь в затекшее плечо девочки и заставляя ее, пригибаясь, медленно и осторожно пятясь, вылезти из густых и колючих зарослей, где они просидели уже битый час.
Марго перевела дыхание, вынырнув на открытое пространство и неожиданно освободившись от цепкой старухиной хватки, и растеряно посмотрела на старуху.
— Ну что? — фыркнула та. — Что ты на меня уставилась? Может, это и не важно. Не так важно, я имею в виду.