Альфина - «Пёсий двор», собачий холод. Том IV (СИ)
Сжимая сегодня в пальцах скол старой коры с хоронища, он изумлялся: вот же неподвластное пониманию явление этот Веня. Был бездельником, нрав имел самый скверный, но без первой его листовки ничего бы и не началось, а без нежданной его жертвы — не продолжилось бы в том виде, который признали оптимальным. Росский национальный характер зовёт такое шельмовством. Рассудок предлагать своё название не спешил.
Вчера, перед похоронами, опять схлестнулись вчетвером — примет или не примет Петерберг единоличного градоуправца, не подведёт ли распроклятая неуниверсальность инструкции (второго Вени на второй выстрел не наблюдается), так выезжать или не выезжать в Столицу, в конце концов.
Золотце решающим аргументом предъявлял помянутый уже мелодраматизм: главное опасение в том ведь заключалось, что город подмене возмутится — один человек вместо бессословного парламента. А если подмену озвучить как раз на похоронах, романные, мол, сюжеты внимание отвлекут. Не собрать будет в первые дни толпу недовольных, недовольных свои же соседи пристыдят, а после первых дней уж войдёт как-нибудь в колею. Только бы, мол, поначалу не воспротивились.
Хэр Ройш, признавший после выстрела, что не следовало уповать на одного конкретного человека, всё же хотел рискнуть. Уверял: всё, что можно было сделать для укрепления Петерберга изнутри, сделано и так, незачем топтаться на месте, когда забрезжил шанс совершить рывок.
Скопцов, чьими колебаниями и завязался вчерашний диспут, был молчалив и мечтателен, но под занавес с непохожей на себя смелостью махнул рукой: да будь что будет.
И Мальвин, конечно, возражал им, что это всё привычка к дерзости, хмель череды удач, что план дыряв, как решето, — но сам слышал, как вместо него говорит усталость.
Росские похороны оказались от усталости недурственным лекарством.
Час был вечерний, но не поздний — если поторопиться, последний большой петербержский вопрос удастся разрешить, не дожидаясь утра. Так утро освободится для вопросов помельче, а там и выезжать можно. Беспочвенный оптимизм вёл Мальвина по незнакомой части Людского вернее карты: в нужном переулке отчего-то не горели ещё фонари, но табличку с номером дома он разглядел и без того. На дверной колокольчик никто не отозвался, зато хозяину, сдающему комнаты, очередной посетитель из Революционного Комитета явственно польстил, и Мальвин без малейших затруднений последовал примеру хэра Ройша — вошёл с хозяйскими ключами.
И — вновь по примеру хэра Ройша — увидел то, чего никак не предполагал.
Мертвецки пьяного Твирина.
— Вечер добрый, — прокашлялся Мальвин, с неудовольствием уличая себя в неловкости.
Твирин и не шевельнулся.
Он сидел в разломанном кресле, смотрел перед собой и легонько покачивал стаканом в руке, тряпочно повисшей через единственный сохранный подлокотник. Стакан хотелось немедля отобрать, как хочется поправить попавшуюся на глаза кривую кромку скатерти или отодвинуть от края бьющийся предмет. Бьющийся предмет стакан грозился выскользнуть в любую секунду.
— Прошу извинить меня за вторжение, — предпринял новую попытку Мальвин, — вы не открывали, и потому я решил, что вас нет. Но у меня к вам неотложное дело, так что я уж было вознамерился нести здесь караул.
Водочный перегар пополам с табаком вместо воздуха красноречиво свидетельствовал о безрадостности перспектив неотложного дела. Мальвин нахмурился часам: ну ведь успели, успели бы возвратиться в казармы! А после таких-то возлияний и на утро рассчитывать особенно не стоит — спасибо лешему, если утром Твирин сдюжит по стеночке до уборной доползти.
— Вы самый неудобный человек из всех, что мне известны, — без толку бросил Мальвин, распахивая пошире окно.
Кухня расщедрилась лишь на две щепотки чая, пришлось спускаться к хозяину. Тот счастлив был снова услужить, но в чём состоит его подлинное счастье, сомнений быть не могло: конечно, прихвастнуть завтра сплетней. Впрочем, так Твирину и надо.
Хозяин, суматошно разыскивая нашатырь, повинился, что водку с папиросами он и подносил — как же, мол, такому человеку откажешь.
Такому человеку! Самому неудобному, неудобней и сочинить не получится. Расстреляет ко всеобщему ликованию Городской совет — и тотчас наобещает генералам изловить листовочников. Получит неограниченную власть над солдатами — и употребит её на убийство члена Четвёртого Патриархата. Задумаешь пожертвовать им ради победы над Резервной Армией — вдруг возьмёт на переговоры охрану, чего отродясь за ним не водилось. А потом, точно насмехаясь над несостоявшимися жертвователями, в один залп снимет осаду. Дашь ему в руки письма графа Метелина — сожжёт, дашь самого графа Метелина — промажет со смехотворной дистанции, всех своих преданных солдат изрядно озадачив. Сбежит так, что испугаешься, как бы сам не застрелился, — обнаружится в койке Хикеракли.
Придумаешь, какая от него может быть польза с теперешней неоднозначной репутацией в казармах, — а он пьяный в дым, хотя всю жизнь от бутылки шарахался.
Мальвин столько защищал Твирина ото всех, кто имел к нему претензии, что претензии собственные теперь будто прорвали плотину. Это неумно и вредит делу, но как уймёшься-то.
Твирин, будь он неладен, в отсутствие Мальвина ожил — для того, конечно, чтобы влить в себя ещё водки.
— Будьте так любезны, оторвитесь от стакана. Я уже говорил: у меня к вам неотложное дело.
Твирин поднял мутные-премутные глаза, осоловело моргнул и в один глоток приговорил то, что плескалось на дне.
Мальвин в сердцах сплюнул, сходил за самой объёмной посудиной, без спросу и расшаркиваний надавил левой рукой Твирину на затылок, а правой наклонил посудину — ледяной водице вернее всего стекать с затылка по хребту. Так учил господин Солосье, не тронь леший его душу.
Твирин допился до того, что и задрожал с опозданием. Желание хрястнуть его в висок чугунной посудиной было велико, но неотложное дело, увы, требовало участия живого и способного связать хоть два слова Твирина. За неимением лучшего Мальвин хрястнул по столу.
Сунув для полноты эффекта хозяйский нашатырь, он отошёл к двери и закурил.
— На столе холодный кофе. Пол-литра. Пейте всё, так и так себя не бережёте.
Кофе Твирин презрел, потянулся за папиросами. В кармане они, конечно, вымокли, но Мальвин являть милосердие не собирался. Приметил с усмешкой, что папиросы не солдатские, а вовсе даже индокитайская «Жуань», какую курит Золотце. Сразу ясно, что хозяин лизоблюдствовал.
От твиринских папирос вспомнилось дурное: пленный капитан Гарий Мальвин, приведённый в кабинет к брату, первым делом попросил табаку, а получив, ехидно покачал головой.
«Если сам шиковать не стесняешься, что ж Тима такую мерзость смолит, а?»
Мальвин с неожиданности обмер — привык, что никто в Твирине Тиму не узнаёт. Да и откуда бы Гарию, он Тиму последний раз видел — сколько? — года четыре уже назад, совсем ребёнком.
На том судьба его и решилась. Золотце деликатно спрашивал, не одолжит ли многоуважаемый Временный Расстрельный Комитет парочку пленных мистеру Уилбери под очередные блистательные затеи, и Мальвин сгоряча постановил, что нечего Гарию о кумире Охраны Петерберга слухи распускать.
Кто ж знал, что кумир этот наутро по графу Метелину промахнётся.
А ведь бабка, отец и дядя на Венины похороны для того явились, чтобы про пленного капитана Гария Мальвина узнать. И можно, наверняка можно было ещё у мистера Уилбери его обратно отозвать, но Мальвин и не попытался. После господина Солосье, хэра Ройша-старшего и вот теперь графа Метелина и Вени это попросту нечестно.
— Господин Твирин, что же вас нынче в казармах не видно? — злее, чем хотел, осведомился Мальвин. — Неужто так устыдились конфуза с расстрелом?
Твирин, мокрый и ёжащийся, опять ухватился за стакан.
— Говорят, эпоха прошла… — выдал он глупый, неуместный, жалко хмельной смешок. — Популярных решений.
— Вас так задели тогдашние мои слова? Поразительно. Поразительно, что время от времени вы, оказывается, берёте на себя труд услышать хоть какие-то слова.
Многострадальный стакан всё же выскользнул, но не разбился, а с мерным урчанием рёбер о половицы закатился под койку.
— Господин Мальвин… какого лешего вы здесь?
Мальвин не без облегчения вздохнул.
— Имею к вам неотложное дело. И говорю о том в третий уж раз.
— Чтоб вас леший драл с вашими делами. До восьмого пота, — Твирин забился было поглубже в кресло, но наконец сообразил, что оно немногим суше его одежды, и сполз на пол.
— Не ругайтесь. Поскольку ругаться вы не умеете, это производит слишком сильное впечатление — но не такое, как вам бы понравилось. По этой же причине лучше не пейте.
— И не стреляйте?
— Рад, что вам ясен ход моей мысли.