Песах Амнуэль - Тривселенная
Но я пришел иным. Я помнил, и это меняло все.
Об этой моей особенности не должен был знать никто. Потому что я лишь наполовину принадлежал этому миру. Я сохранил память.
Но Господи, как же мне должно быть трудно…
Ностальгия? Умирая и возрождаясь, не нужно помнить о прежнем. Нельзя, иначе новая жизнь становится обузой хотя бы потому, что не является продолжением. Я прожил полгода в Австрии, когда заканчивал колледж и проходил практику в спецназе по борьбе с терроризмом — и как же мне было плохо без воздуха Москвы, без ее безалаберных транспортных развязок на самых немыслимых для западного водителя уровнях, без темных подъездов с копошащимися тенями, без… Без себя — московского, которого я потерял, оказавшись по ту сторону границы. Я считал дни до возвращения, хотя скучать, конечно, не приходилось. И я хотел на эти полгода лишиться памяти, чтобы прошлое не вытесняло из мыслей настоящее и не мешало думать о будущем.
И это — всего полгода, когда знаешь, что вернешься, а вернувшись, будешь вспоминать широкие венские проспекты и воздушные развязки, расположенные так высоко, что даже шум пролетавших аэробусов не мешал сидеть под зонтом в кафе и наслаждаться шелестом шин по упругому уличному покрытию.
А сейчас? Прожита жизнь и оставлена в мире, который для меня все еще реальнее этого. Почему я не потерял память — как все, как тот же Ормузд, для которого прошлая жизнь означала, судя по его словам, ровно то же, что для меня — Аркадия Винокура — означали рассуждения о прошлых инкарнациях, в которых я, возможно, был женщиной, петухом или крысой, но о которых ничего не помнил?
Господи, как же там было хорошо…
В Москве?
Я ловил брызги воспоминаний, я весь покрылся ими, как пеной, воспоминания забили мне ноздри, и я начал задыхаться.
Задохнувшись, я вернулся в мир.
Чтобы жить? Но жил я — там.
Зачем я здесь?
Глава четвертая
Город назывался Калган. Он лишь на первый взгляд был невелик — это был город-мысль, материального в нем было ровно столько, чтобы хватило для приема и адаптации новоприбывших вроде меня. Здесь жил всего лишь один Ученый, но даже он скорее всего не утруждал себя работой. Много было Учителей, и это естественно, но в Учителях я не нуждался. Ормузд, после того, как я его прогнал, издали наблюдал за каждым моим движением, мысленно поправляя, когда я нечаянно нарушал установленный распорядок.
Я постоянно думал о женщине на холме, и мне приходилось все время прилагать мысленные усилия, чтобы не думать о ней — знакомое по прежней жизни ощущение, когда тебе говорят: «Не думай о белом слоне», и тебе, конечно, только белый слон и приходит в голову, топча своими толстыми ногами все остальные рассуждения, даже самые важные.
Я думал о женщине на холме, и у меня выкипала вода в чайнике, потому что энергия мысли, которая не могла воплотиться в образ (где был этот холм? когда? — я не знал), искала выхода и обращалась в тепло, а единственным прибором в моей квартире, способным это тепло концентрировать без опасности вызвать немедленный пожар, был чайник, стоявший на кухонном столе.
Проснувшись на пятый день после рождения, я обнаружил, что парю в воздухе над постелью — энергия сна перешла в потенциальную энергию поля тяжести (закон квадратичного тяготения, это мне уже успел растолковать Ормузд), и теперь, чтобы не упасть и не приложиться головой о холодный пол, мне нужно было превратить эту энергию в мысль, а я еще не привык, и мысль получилась куцей, как одеяло, которое все время спадало с меня, потому что соткано было, по-моему, из прошлогодних новостей.
«В десять мне нужно быть у Минозиса, а я еще даже не проснулся», — такой была эта мысль, и ее житейской примитивности оказалось недостаточно, чтобы плавно опустить меня на жесткий матрас. Впрочем, ударился я не сильно и тотчас же вскочил на ноги.
Спать обнаженным я уже привык, но, проснувшись, мне хотелось немедленно завернуться во что-нибудь более вещественное, нежели ошметки снов, прилипшие к телу за ночь и скрывавшие наготу не больше, чем пыль, которой сегодня было особенно много в прохладном утреннем воздухе. Я провел по телу рукой, сгреб остатки сновидений и, даже не попытавшись рассмотреть их поближе (мне не снилось ничего, что стоило бы увидеть еще раз), выбросил в мусорную корзину, где они, соприкоснувшись с металлическим дном, вспыхнули и обратились в тепло. На стуле висел мой балахон, я его сам два дня назад сконструировал из ткани, предназначенной для воздушных шаров, а вовсе не для одежды. Мой поступок выглядел экстравагантным — нынче не в моде было щеголять в грубой одежде из вещества с лоскутами, скрепленными не мыслью, а нитками. Плевать — так мне было если не очень удобно, то, по крайней мере, привычно.
Материя за ночь потеряла тепло, и меня начало знобить. Пробежав босиком по холодному полу, я умылся в кухне водой, скопившейся за ночь в ванне, и задумался над тем, что хочу получить на завтрак. Я уже научился готовить яичницу, но ее я ел вчера, а сейчас мне захотелось творога, простого крестьянского творога по рубль двадцать за пачку — Алена всегда покупала его в ближайшем к дому супермаркете, почему-то только там был в продаже творог расфасовки Можайского молочного комбината, самый вкусный на свете. Глупо было думать о такой пачке сейчас, это вызвало приступ ностальгии, и я опустился на табурет, даже не подумав о том, что и он мог быть лишь видимостью, мыслью о мебели, оставленной мной вчера вечером и не убранной в закоулки памяти.
К счастью, табурет оказался вполе материальным, и я сказал себе: «Все, перестань. Это ведь не прошлое. Это даже и не жизнь. Ничего этого не было. Ничего. Нельзя думать об этом — кто-нибудь увидит твои мысли, и что тогда?» Я, конечно, не знал, что могло быть тогда, но испытывать судьбу мне совсем не хотелось.
Алена… Господи.
Неожиданно меня ожгла очевидная мысль: Алена, моя жена, тоже должна существовать сейчас в этом мире. Может, даже в этом городе. Она, скорее всего, не помнит себя прежнюю, но внешность, физическое тело… Чушь. Физическое тело не обязательно повторяло свою земную суть — разве я сам был похож на Аркадия Винокура, жившего в Москве? Из зеркала на меня смотрел мужчина, которому можно было дать лет тридцать пять (да, мне столько и было…), но более высокий и жилистый, с низким лбом и широкими скулами. Я помнил себя более привлекательным, но это обстоятельство почему-то меня совсем не волновало.
Свет солнца за окном сменился — вместо светлозеленого, восходящего, стал дневным, желто-оранжевым, времени у меня оставалось слишком мало, и я бросил чашку с блюдцем в раковину, даже не пытаясь их вымыть. От усилий у меня уже болела голова: я все время пытался использовать безоткатный метод, которому меня еще в первый день обучил Ормузд. Пользуясь этим методом, я был уверен, что не расквашу нос о стену или стол, но, с другой стороны, я перекладывал свои проблемы на кого-то, может, на того же Ормузда, и это не добавляло мне ни оптимизма, ни уверенности в собственных силах.
Я сбежал по ступенькам, на улице почти не было людей, а те, что шли по своим делам, не обратили на меня внимания, хотя я, по местным представлениям, выглядел достаточно странно в своем балахоне. Только чей-то пес, сидевший посреди дороги, посмотрел на меня умными глазами, и мне показалось, что он ехидно фыркнул. Интересно, — подумал я, — кем был этот пес в той жизни? Собакой? Скорее всего, нет — он мог быть и человеком, слишком уж у него ясный и осмысленный взгляд. Может, он и мысли мои читает?
Я попытался закрыться, получил толчок в спину и едва не упал, пришлось ухватиться за спинку скамьи, стоявшей перед домом. Пес фыркнул еще раз и медленно побрел по улице. Навстречу плыл на высоте полуметра ковер-такси, на котором сидели трое мужчин, занятых оживленной беседой. Ковер наехал на собаку, перерезал ее пополам и поплыл дальше, а пес даже головы не повернул — это и не пес был, оказывается, а чья-то очень глубокая мысль, чье-то представление: я еще не научился отличать видимость от сущности, мысль о предмете от самого предмета.
Чертыхнувшись, я бросился следом за уплывавшим ковром и на ходу вскочил на его ворсистую поверхность — так в детстве мы с приятелями на спор прыгали на подножки поднимавшихся со стоянки аэробусов. Толик, мой школьный друг, однажды упал с высоты двух метров, потому что не удержался на скользкой поверхности, и несколько дней провел в больнице. С тех пор я боялся прыгать на ходу, но ведь не здесь же, да и двигался ковер медленно, пассажиры не торопились. Покосившись в мою сторону, они продолжили беседу, к которой я не стал прислушиваться.
Дом, где жил Минозис, городской Ученый, пригласивший меня к себе на беседу, располагался в центральном квартале — фасад его выходил на рыночную площадь, которую я пока обходил стороной: боялся, что буду неправильно понят, и те идеи, которыми я не собирался делиться ни с кем и ни за какую плату, будут расценены, как продающиеся, и чем это могло для меня закончиться, я не знал, да и знать пока не хотел. Лучше не появляться на рынке — от греха подальше.