Урсула Ле Гуин - Глоток воздуха
Я постаралась набрать в грудь как можно больше воздуха и сказала:
— Мне нужна твоя помощь.
— Моя помощь? Так ведь это ты считаешься Мудрой Женщиной, — возразила она без малейшей иронии.
— Да, так меня иногда называют.
И она, по-прежнему без малейшей иронии, эхом откликнулась:
— Да, так тебя называют.
И тогда я, собрав остатки сил, постаралась сказать как можно более внятно:
— Я не знаю, что мне с ними делать.
— Ага, — сказала она. И, помолчав, велела: — Покажи-ка.
Я повернулась и взяла рюкзак, хотя руки мои вдруг отчего-то совершенно перестали меня слушаться. И этими непослушными руками я вытащила оттуда всех своих мертвых, одного за другим — свою покойную мать, свою мачеху, своего деда, своего сурового отца, своего тяжелого, ах, какого тяжелого ребенка, своих бывших друзей, с которыми давным-давно были порваны отношения, и дурно пахнущую плоть моей любви. Я разложила все это на каменной плите под очагом, в котором не было огня, только зола. И та женщина, посмотрев на моих мертвых, прищелкнула языком и сказала:
— Эх вы, а еще мудрым народом считаетесь! Что же вы такую тяжесть на себя взваливаете? И как вы только стоять умудряетесь с таким грузом на плечах!
— А я уже и не могу стоять, — честно призналась я. Это чистая правда: спина моя согнута, сгорблена так, что голова торчит вперед, как у черепахи, а все из-за того невероятно тяжкого груза, который мне пришлось нести на себе так далеко и так долго.
— Они что же, так и остаются у тебя за спиной, когда ты спать ложишься? — спросила она.
Я молча покачала головой.
— А куда ж ты их тогда деваешь?
— Они тогда покоятся у меня на груди, в моих объятьях.
Она опять прищелкнула языком и тоже покачала головой, словно передразнивая меня.
— Тетушка, — сказала я. — Пожалуйста, помоги мне!
Она еще раз внимательно осмотрела моих мертвых. Не прикасаясь к ним, она обошла их кругом, то и дело низко наклоняясь, чтобы приглядеться к младенцу, принюхаться к подгнившей плоти моей любви, изучить груду обломков, в которые превратились мои бывшие друзья.
— Ну, и почему ж ты их не похоронила? — воскликнула она, но не упрекая, а скорее удивляясь.
— Я не знала, как это сделать. Научи меня, пожалуйста! Научи! Я не могу больше таскать их всех на себе!
— Да уж, пожалуй, действительно не можешь, — согласилась она и, каркнув, точно ворона, раскинув в стороны свои длинные черные руки, перепрыгнула через моих мертвых, лежавших на каменной плите. — Но я ничему не могу научить тебя, Мудрая Женщина. Чего, собственно, ты хочешь? Избавиться от них? Отдать их мне? Ты этого хочешь?
Я стояла по одну сторону очага, она — по другую, и мои мертвые лежали между нами.
— Нет, — ответила я ей. И по одному стала поднимать своих мертвых и снова класть их в рюкзак, а потом закинула за плечи ту тяжкую ношу, что уже дугой согнула мне спину, сделала плоскими груди, заставляет ныть все мои кости. Но лишь взвалив рюкзак на плечи, я поняла, что весит он теперь не больше вороньего пера.
— И почем нынче мудрость? — спросила та женщина без малейшей иронии, не извиняясь и не упрекая. И вновь уселась у своего мертвого очага.
А я, поцеловав ее, двинулась в обратный путь, домой.
БРАКОНЬЕР
…и должен ли один лишь поцелуй
Вновь пробудить умолкший дом
И дикий край, что пенья птиц исполнен?
Сильвия Таунсенд Уорнер
Я был ребенком, когда впервые вышел к той огромной зеленой изгороди. Я собирал грибы — но не развлеченья ради, как обычно собирают грибы дамы и джентльмены (я читал об этом), а по-настоящему. Собирать грибы или охотиться без нужды — это, как говорится, привилегия людей благородных. Я бы сказал даже, что именно такие вещи и превращают простого человека в благородного, что уже само по себе является привилегий. А охотиться в лесу на дичь или грибы-ягоды только потому, что ты голоден, — это удел низкого люда. И низкий человек в результате подобной охоты может превратиться только в браконьера. В общем, я, как самый настоящий браконьер-нарушитель, собирал грибы в Королевском лесу.
Отец утром сунул мне в руки корзину и послал меня в лес, пригрозив: «И не вздумай украдкой домой возвращаться! Не приходи, пока полную корзину не наберешь!» И я прекрасно знал, что он непременно меня побьет, если я вернусь домой без добычи — а в такое время года это в лучшем случае могли быть грибы, а в худшем — курчавые верхушки папоротников, которые едва-едва начинали кое-где проклевываться из холодной еще земли. Увидев, что я пришел с пустыми руками, отец наверняка отлупил бы меня рукоятью мотыги по спине или отстегал бы хлыстом, а потом отослал спать без ужина, потому что и сам остался полуголодным. Впрочем, ему, должно быть, становилось легче, когда он мог заставить меня испытывать еще более сильный голод, а в придачу — боль и стыд. Я знал, что через какое-то время мачеха моя, конечно, проскользнет неслышно в мой уголок и положит на тюфяк или сунет прямо мне в руку жалкий кусок, который ей удалось утаить и приберечь, зачастую отделив от своей собственной скудной порции, — половинку сухаря, корку хлеба, комок горохового пудинга. Глаза ее красноречиво молили: только ему ничего не говори! Я ничего ему и не говорил. И никогда не благодарил ее. И съедал принесенное ею в темноте.
Отец частенько ее бил. И еще слава богу, что моя судьба, счастливая или несчастная, не позволила мне хоть раз почувствовать, что я лучше ее, когда я видел ее жалкой и избитой. В таких случаях мне всегда становилось ужасно стыдно, и я чувствовал себя даже хуже, наверное, чем эта несчастная женщина, плачущая и растерзанная. Но она ничем не могла себе помочь, как и я не мог ничего для нее сделать. Однажды я, правда, попытался подмести нашу хижину, пока она работала в поле; мне хотелось сделать ей сюрприз, когда она вернется, но уборка моя привела лишь к тому, что грязь и пыль разлетелись во все стороны. Так что, когда она, усталая и потная, вошла в дом и поставила в угол мотыгу, то, так ничего и не заметив, сразу принялась разжигать огонь, носить воду, подметать пол и так далее, а мой отец, такой же потный и усталый, с тяжким вздохом плюхнулся в единственное имевшееся у нас кресло. Мне же осталось только злиться на самого себя, потому что оказалось, что я, как ни старался, все же ничем ей не помог.
Помнится, когда мой отец еще только на ней женился, а я был совсем малышом, она играла со мной, точно девчонка. Она, например, научила меня игре в ножички. И буквы она со мной учила по своей азбуке. Ее ведь монахини воспитали, и она хорошо умела читать и писать, бедняжка. Мой отец даже сперва лелеял надежду, что если я научусь читать, то мне, возможно, разрешат поступить в монастырь и я потом смогу помочь нашей семье разбогатеть. Но из этого, разумеется, ничего не вышло. Мачеха была хрупкой и слабенькой, она не могла оказывать отцу такую помощь в работе, как моя покойная мать, так что никакого благополучия мы не достигли. А вскоре закончилась и моя учеба.
А ведь это мачеха моя обнаружила, что я отлично умею находить в лесу разные съедобные вещи, и научила меня, что и в какое время года мне следует там искать: весной — золотистые и коричневые сморчки и строчки, съедобные папоротники и корешки; летом и осенью — грибы, ягоды и плоды диких растений; она же научила меня собирать по берегам ручьев кресс-салат и ставить верши; а отец показал мне, как ставить силки для кроликов. В общем, они оба вскоре уже рассчитывали на меня как на основного добытчика пищи, ибо почти все, что нам удавалось вырастить на своем поле, забирал в виде налогов Барон, которому это поле принадлежало. Нам разрешалось возделывать для себя лишь небольшую полоску земли, отведенную под огород, чтобы работа там поменьше отвлекала нас от работы на Барона. Я, пожалуй, даже гордился тем, что в семье на мои браконьерские набеги возлагается столь большая надежда, и охотно уходил в лес. Я там совершенно ничего не боялся. Ведь мы и жили-то на самой опушке, почти что в лесу. Так что на расстоянии мили от нашей хижины я знал каждую тропинку, каждую поляну, каждую рощицу. Чего же мне было бояться? Я смотрел на лес как на свою вотчину. И все же отец по-прежнему каждое утро приказывал мне туда идти — очень мне нужны были его приказы! — да еще и приправлял все это угрозами: «И не вздумай украдкой домой возвращаться! Не приходи, пока полную корзину не наберешь!»
И порой это оказывалось совсем не просто — ранней весной, например, когда еще ничего и не выросло. Как и в тот день, когда я впервые увидел ту огромную зеленую изгородь. В тени дубов еще лежал сероватый прошлогодний снег, и я все бродил по лесу, не находя ни одного гриба, ни одного проклюнувшегося из земли папоротника. Кое-где на ветках я замечал черные засохшие прошлогодние ягоды, но вкус у них оказался гнилостный. В поставленные мной верши не попалось ни одной рыбки, в силки — ни одного кролика, а речные раки прятались, глубоко зарывшись в ил. В итоге я зашел так далеко в лес, как еще никогда не заходил; я все еще не терял надежды отыскать полянку, где уже проросли молодые побеги папоротников, или заметить на пористом, покрытом блестящей коркой снегу следы белки, ведущие к ее кладовой. Идти было довольно легко, поскольку я отыскал хорошую тропу, почти такой же ширины, как та дорога, j что ведет к замку Барона. Тропа казалась полосатой из-за падавших между стволами берез лучей холодного еще солнца. А в конце тропы виднелось нечто странное: похоже, зеленая изгородь, только очень высокая, такая высокая, что я сперва принял ее за тучу. «Неужели здесь лес и кончается? — удивился я. — Или, может, это конец мира?»