Олег Корабельников - Башня птиц. Авторский сборник
Значит, мне необходима небольшая поломка, нужно лишь немного отодвинуть влево пружину, и она начнет подчиняться моей воле. Мне странно и страшно думать, что столь простой механизм был заранее предусмотрен хозяином, словно бы он ждал от меня решающего шага. Не может быть, чтобы он вложил в меня способность мыслить, зная, что ничем проявить ее я не смогу. Неужели он ждет моего прихода, моих обвинений, упреков, моей мести? Или это утонченное издевательство, рожденное больным умом? Но для чего? Он и так вправе наслаждаться моим бессилием.
После очередного представления он кладет меня на старое место, но ближе к краю. Случайно ли это? Я лежу почти безумный от бесполезных попыток сдвинуться хоть бы на сантиметр. И в это время на полку вскарабкивается большая серая крыса. Она прикрывает глаза, вытягивает морду, принюхивается, она идет прямо ко мне. Мне страшно и сладко, я с отвращением и радостью жду ее прикосновения. И она прикасается ко мне, пробует на зуб мое несъедобное тело, покусывает одежду, дышит в лицо, словно бы от меня исходит запах сыра, раздосадованная, она подталкивает меня к краю, и я падаю…
…С мягким звоном Пьеро падает на пол, и крыса, свесив острую морду с полки, следит за ним злыми глазами, топорщит усы, обнажает нечистые зубы, скребет коготками дерево. Тихо в комнате. Ночь. Уличный фонарь высвечивает потолок, и рассеянный свет обнажает то край занавески, то ножку куклы в атласном башмачке, то стол с неоконченным париком из голубого нейлона. Пьеро лежит неподвижно, его курносый нос не достает до пола, рука подломлена, колпачок отлетел в сторону. Он неподвижен, он — просто кукла, предмет, игрушка.
Но вот судорога растягивает его рот, приподнимается и снова падает на пол нога. Белая туфелька шарит по паркету, ища опору, откидывается голова, выгибается спина. Ему тяжело, он болен, кто–то рвется изнутри тела, жужжит, стрекочет зубчатыми колесиками, выламывает руки, выкручивает шею, искривляет рот, дергает веки. И Пьеро кричит.
Голос его тонок, надсаден, он кричит почти по–человечьи. Он словно пробует свой внезапно прорезавшийся голос, поворачивая его так и этак; еще нет слов, они только рождаются в беспорядочных негармоничных звуках, в бульканье, хрипоте, визге, шепелявые и косноязычные, они уже готовы обрести свободу, независимость от механического горла, вырваться на простор, сотрясти воздух, наполнить комнату, удивить новизной, ошарашить, сгубить, обрадовать, восхитить.
И первое слово, преодолев муки рождения, еще не слово, а просто звук, но уже осмысленный, ясный, вылетает наружу. «Я–я–я–я!» — кричит Пьеро. И снова, сквозь судороги языка: «Я–я–я–я!»
Он пытается встать: непослушное тело, не привыкшее к свободе, подергивается, ноги разъезжаются, голова клонится к плечу, но он встал, задрал кверху голову и закричал еще громче и пронзительнее: «Я–я–я! Это я!»
Постепенно тело подчиняется усилиям, движения упорядочиваются, и Пьеро уже более уверенно вышагивает по комнате, удивленно и радостно выговаривая слова: тихие и громкие, звенящие и шипящие, гулкие, мягкие, короткие, звучные, приглушенные — чудесные слова человеческого языка. Он пробует их на вкус, на ощупь, они нравятся ему, он наслаждается ими, он счастлив.
Успокоившись, он осматривается, задирает голову, глядит на полку и видит там своих братьев, неподвижных, лежащих на спине.
— Вставайте! — кричит он. — Посмотрите, как я умею ходить! Это так приятно!
Куклы не отвечают. Пьеро цепляется за штору и карабкается по ней на полку. Он обходит всех кукол, наклоняется к ним, говорит каждой слова утешения и надежды. Он обещает им скорое избавление от рабства, надеясь, что те слышат его…
…Я наклоняюсь к моим братьям, еще пленным, обездвиженным, я, единственный свободный в этом маленьком мире насилия и плена. Я почти люблю их. Я прикасаюсь к нейлоновому размалеванному лицу Коломбины, к ее раскрытым неподвижно, слишком большим и слишком синим глазам, и говорю ей:
— Подожди немного. Я что–нибудь придумаю.
Хотя она и не отвечает мне, но я верю, что она и все мои полукуклы уже предвкушают радость освобождения, с волнением ожидая своего часа.
Я приподнимаю Коломбину и несколько раз ударяю ее о полку левым боком. Что–то щелкает внутри, голова откидывается назад, рот капризно искривляется, по телу пробегает дрожь воскрешения, и она кричит.
Успокоившись, молча моргает, смотрит на меня, словно ожидая главных и важных слов.
— Ты свободна, — говорю я, не сдерживая волнения. — Ты свободна, можешь идти, куда захочешь, и говорить, что хочешь. Скажи что–нибудь.
Она хлопает глазами, отворачивается от меня и говорит знакомым и в то же время новым голосом:
— Фу, дурак. Что ты сделал со мной? Я сама не своя. Куда же мне идти?
— Ты свободна! — воскликнул я. — Неужели ты не понимаешь, что обрела свободу! Уйдем отсюда. Мы больше не зависим от кукольника. Мы будем жить, как захотим.
— Не понимаю, откуда ты взял, что я хочу этого? — Коломбина седа, пригладила волосы, капризно пожала плечами. — Оставь меня в покое, пожалуйста. Мне не о чем говорить и некуда идти. Мне было совсем неплохо и раньше. Ну, подумай сам, куда мы пойдем? Кому мы нужны? Ведь только здесь мы что–нибудь значим.
И я сам задумываюсь над ее словами. И в самом деле, куда нам идти? Что мы найдем в чужом мире людей, мы, куклы, незаконнорожденные, уроды, гомункулусы? И как жить, если мы все равно зависим от кукольника, от его аппарата, вливающего в нас силу, от его рук, охраняющих нас? Мне стало грустно, я сел и попытался успокоиться, чтобы не заплакать.
— Хорошо, — сказал я. — Я спрошу Арлекина.
Повторив обряд воскрешения, я первым делом спросил его, еще дергающегося в конвульсиях освобождения:
— Что скажешь ты, свободный?
Арлекин вскакивает на ноги, хохочет, с недоверием дергает руками, показывает нос двери, проходит колесом по полке.
— Вот здорово! — кричит он. — Ну и здорово! Ух ты! Вот повеселюсь!
Я бегу к Арлекину, я обнимаю его, я нашел единомышленника. Мы вместе что–нибудь придумаем. Он не похож на эту раскрашенную дуру Коломбину, он энергичен, сметлив, умен. Арлекин легонько пинает лежащего Панталоне.
— Ага! — кричит он. — Лежишь, старое чучело, и молчишь! Ну, лежи, заводная кукла! Я–то смогу сделать, что захочу. Вот оторву тебе голову или нос, чтобы смешнее было, или переставлю тебе руки на место ног. То–то повеселюсь. Давай, Пьеро, придумаем что–нибудь забавное.
Я ничего не понимаю. Неужели они, мои товарищи по плену, в долгие часы вынужденного паралича думали об этом? Неужели слово «свобода» для одной означает растерянность, а для другого — неограниченную возможность удовольствий? Почему они не понимают, что теперь они приблизились к человеку? Значит, есть не просто свобода действия, но и свобода бездействия.
Я начинаю понимать, как же должно быть тяжело людям, которым я раньше завидовал, если их свобода так многогранна и противоречива.
— Перестань, — говорю я, — перестань же, Арлекин. Неужели это все, что тебе надо?
— Хо–хо, Пьеро! Ты такой зануда! Давай веселиться. Пошли к кукольнику и поиграем с ним в прятки. Пусть побегает за нами, пусть позлится. Он ни за что не угонится за нами. Ну, пошли. Он здесь, рядом.
И я, в смятении от всего происходящего, говорю:
— Хорошо, Арлекин, пойдем. Я хочу многое сказать ему.
— И я хочу! — смеется Арлекин, делая смешные гримасы. — Я ему такое скажу!..
…Вдвоем они спускаются по шторе, оставив Коломбину, вернувшуюся на старое место, лежащую неподвижно, как до воскрешения, но уже добровольно. Вдвоем они впервые пересекают комнату, осторожно толкают дверь, придерживая ее, чтобы не скрипела. Полутемный длинный коридор перед ними. Шаги тихи, почти неслышны, только легкое жужжание работающих механизмов выдает их. Словно муха в стеклянной банке, бьется внутри их тел механическая жизнь, обретенная свобода, не находящая выхода.
Вдвоем, Арлекин впереди. Пьеро чуть отстав, они приближаются к двери, за которой должен быть кукольник. Пьеро медлит. Арлекин тоже не спешит.
— Ну, давай, — шепчет он Пьеро. — Мы подходим к постели, ты прячешься под кровать до моего сигнала, а я потихоньку разбужу старикана и уж сумею повеселить его. Он у нас попляшет!
Потихоньку они подталкивают дверь, и она, поддавшись усилиям, нежно трогается на смазанных петлях. В комнате темно, настолько темно, что мрак кажется осязаемым, плотным, тугим, враждебным. Пьеро на ощупь, по стенке, входит в комнату вслед за Арлекином и прикрывает за собой дверь. Они стоят, прислушиваются, но слышат только собственное тиканье и жужжание. Арлекин тянет за рукав Пьеро, так же по стенке они пробираются дальше, натыкаются на стол, огибают угол, пока не упираются в мягкую тяжелую ткань, свисающую до пола. Это штора. Арлекин тянет ее за край, штора отодвигается, обнажает окно, неяркий свет уличного фонаря освещает комнату.