Мервин Пик - Горменгаст
Впрочем, он ни с кем не столкнулся, а на зовы Ирмы не ответил.
Вернувшись к себе, Стирпайк перелил яд в дивной красоты хрустальный фиал и поставил его светиться на фоне окна. Затем отступил, склонил голову набок, снова шагнул вперед, чтобы, симметрии ради, передвинуть фиал несколько влево и, возвратившись в центр комнаты, провел языком по тонким губам, вглядываясь из-под бровей в малый сосуд смерти. Он опустил вдруг руки по швам, вывернув пальцы морской звездой, словно будя в них сверхчувствительность к колющему трепету жизни.
И следом, словно то была естественнейшая в мире вещь, Стирпайк уперся ладонями в пол, выбросил вверх тонкие ноги и прошелся по комнате на руках – странно чопорной, качкой, хищной походкой скворца.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
На следующий день умерла госпожа Шлакк. Ее нашли под вечер лежащей на кровати подобием замызганной куколки. Черное платье ее смялось, словно она с кем-то боролась. Руки прижимались к иссохшей груди. Трудно было представить, что эта сломанная безделушка была когда-то новехонькой; что морщинистые, восковые щечки сияли некогда свежей краской. Что в этих глазах давным-давно поблескивал смех. Ибо когда-то, в давнем прошлом, она была бойкой, веселой. Полным жизни и дерзости маленьким существом. Ярким, как птица.
Теперь она просто лежала. Как выброшенная кукла – слишком старая и обветшалая, чтобы найти ей еще какое ни на есть применение.
Фуксия, которой сказали о случившемся сразу, полетела в нянину комнатку, так хорошо ей знакомую.
Но куколка на кровати уже не была ее няней. Этот неподвижный ком тряпья не был нянюшкой Шлакк. Чем-то другим. Фуксия закрыла глаза и мучительно знакомый облик старенькой няньки, самого близкого воплощения матери, какое она когда-либо знала, поплыл по ее сознанию в нахлыве воспоминаний.
Следовало приблизиться к кровати и любовно взять милые останки на руки, но Фуксия не могла. Не могла. При всей живости воспоминаний, что-то в ней отмерло. Она еще раз взглянула на пустую скорлупку того, что нянчило ее, обожало, шлепало и доводило до бешенства.
В ушах Фуксии плаксивый голосок восклицал: «Ах, слабое мое сердце, как они могли? Как они могли? Можно подумать, что я не знаю своего места!»
Резко отворотясь от кровати, Фуксия увидела вдруг, что в комнате она не одна. Доктор Прюнскваллор стоял у двери. Невольно потянувшись к нему, она вгляделась в его эксцентричные и все-таки странно сострадательные черты.
Доктор шагнул к ней.
– Фуксия, драгоценнейшее дитя мое, – сказал он. – Уйдемте отсюда вместе.
– Ах, доктор, – ответила она. – Я ничего не чувствую. Я плохая, доктор Прюн? Я не понимаю.
Внезапно проем двери заполнила фигура Графини, которая – хоть и глядела на дочь с Доктором, – похоже, не понимала, кто это, ибо никакого выражения не обозначилось на ее пространном, бледном лице. Графиня несла, перекинув через руку, шаль из редкостных кружев. Тяжко продвигалась она по голым доскам пола. Приблизясь к кровати, она на миг, словно окаменев, вгляделась в безнадежное зрелище и, расстелив по телу старушки черную шаль, повернулась и вышла из комнаты вон.
Прюнскваллор, взяв Фуксию за руку, вывел ее из комнаты и закрыл дверь.
– Фуксия, милая, – спросил он, когда они двинулись по коридору, – вы что-нибудь слышали о Титусе?
Фуксия застыла на месте, выронив руку Доктора.
– Нет, – сказала она, – но если его не найдут, я покончу с собой.
– Ну, ну, ну, не пугайте меня, моя маленькая, – сказал Прюнскваллор. – Что за некрасивые речи! В устах столь редкостной девушки. Как будто Титус не объявится вот-вот, точно черт из табакерки, а он это сделает, клянусь всем, что есть на свете типического!
– Он должен! Должен! – крикнула Фуксия и разрыдалась так безудержно, что Доктору пришлось обнять ее, промокая пылающие щеки девушки своим безупречно чистым носовым платком.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Похороны нянюшке Шлакк устроили такие простые, что они казались почти небрежными, однако столь бесцеремонное с виду избавление от останков старушки вовсе не было связано с присущим этому событию внутренним пафосом. Число людей, пришедших на кладбище, ничуть не отвечало числу приобретенных нянюшкой Шлакк за долгую жизнь друзей, коих она и счесть-то не осмелилась бы. Ибо к старости Нянюшка обратилась в своего рода предание. Никто не давал себе труда навещать ее. В последние ее годы все покинули старуху. И однако ж молчаливо предполагалось, что жить она будет вечно. Ее невозможно было изъять из жизни замка, точно так же, как невозможно было отнять у Еорменгаста Кремнистую Башню, не оставив в его очертаниях зияющей бреши, которую никогда уж не удастся заполнить.
И потому большинство пришедших оплакать ее несло дань уважения не столько госпоже Шлакк, сколько легенде, которой крошечное это создание позволило, пусть и невольно, образоваться вкруг себя.
Двое гробоносцев просто-напросто не могли нести ее гробик на плечах, поскольку для этого им пришлось бы принять построение, которое не позволяло бы двигаться, не пиная друг друга ногами. В итоге, один тащил маленький ящик с нянюшкой Шлакк, а второй, шагая чуть сзади, по другую сторону гроба, пальцем придерживал крышку, чтобы та не сползла.
То, что нес, приближаясь к Погосту Слуг, первый из них, вполне могло быть птичьей клеткой. Время от времени гробоносец с детским, недоуменным выражением скашивался на свою ношу, словно стараясь увериться, что делает именно то, чего от него ожидают. Все казалось ему: чего-то тут не хватает.
Гроб провожали скорбящие во главе с Баркентином, за которым в некотором отдалении следовала Графиня. Она не пыталась приноровить свой шаг к торопливой, дерганной поступи калеки. Тяжеловесно передвигалась она, уставя взор в землю. За нею шли Фуксия с Титусом, отпущенным из Форта на похороны.
Память Титуса еще наполняло недавнее, отдающее ночным кошмаром приключение, и мальчик шел, как в трансе, по временам выныривая из него, чтобы подивиться новому проявлению непредсказуемой странности жизни – маленькому ящику перед ним, сиянию солнца на вершине Горы Горменгаст, с немыслимой грузностью возносящейся впереди.
Гора венчала собою места, ставшие частью его наделенной недюжинным воображением натуры, места, по которым бродил в гуще деревьев похожий на колющее насекомое изгнанник, по которым некто – человек или призрак, Титус точно не знал – в этот самый миг снова несся, как прежде, по воздуху, подобный древесному листу, принявшему обличие девочки. Девочки. Внезапно очнувшись от транса, Титус увидел рядом с собою Фуксию.
Слово и образ слились, как бы воспламенившись. Изящная, летучая тайна лощины обрела пол, поименование, породив в Титусе новое волнение. Мгновенно пробудившись, он в то же время глубже окунулся в сказочный мир символов, ключа к которым не имел. А она была здесь – здесь, перед ним. Титус видел вдали верхушки крон того самого леса, шелест которого окружал ее.
Фигуры, двигавшиеся впереди: Баркентин, мать, двое мужчин с гробиком, – были менее реальны, чем ошеломившее его смятение сердца.
Он остановился в заполненной могильными холмиками долинке. Фуксия держала брата за руку. Люди окружали его. Некто в клобуке сыпал красную пыль в неглубокую канавку. Зазвучал нараспев чей-то голос. Слова ничего для Титуса не значили. Его раздирало смятение.
В этот же вечер он лежал без сна в темноте и смотрел незрячими глазами на огромные тени двух мальчиков, сцепившихся в великанских размеров потешном сражении, происходившем в прямоугольнике падающего на стену дортуара света. И пока он рассеянно взирал на выпады и удары, коими осыпали одна другую огромные тени, сестра его Фуксия подходила к дому Доктора.
– Можно мне поговорить с вами, Доктор? – спросила она, когда тот открыл ей дверь. – Я знаю, вам совсем недавно уже пришлось возиться со мной, и…
Но Прюнскваллор, приложив палец к губам, ибо Ирма открыла дверь гостиной, заставил Фуксию примолкнуть и втащил ее в темную прихожую.
– Альфред, – послышался вскрик, – что такое, Альфред? Я говорю, что такое?
– Наипростейшее ничто, любовь моя, – заверещал Доктор. – Надо мне будет прямо с утра выдрать этот моток плюща с корнем.
– Какого плюща – я говорю, какого плюща? – отозвалась Ирма. – Право, мне иногда хочется, чтобы ты называл лопату лопатой, действительно хочется.
– А она у нас есть, о сладчайший мой никотин?
– Кто она?
– Лопата, ибо плющ, любовь моя, плющ так и будет стучать в нашу дверь. Во имя всего символичного, он так и будет производить это действие!
– Так вот что это было такое? – Ирма успокоилась. – Не помню никакого плюща, – сообщила она. – Но для чего ты съежился там, в углу? Это не похоже на тебя, Альфред, вот так прятаться по углам. Право, если бы я не знала, что это ты, я, право же, совершенно…