Мервин Пик - Горменгаст
Баркентин, разумеется, не знал, что вход в Кремнистую Башню вырезан из гравюры. Отсутствовал малый, не более марки размером, кусочек бумаги. Стена за дыркой была трудолюбиво продолблена, так что тоннельчик пустой темноты отходил вбок от Баркентиновой спальни к пустому же, просторному дымоходу, верхнюю оконечность которого защищал от проникновения света оползень обвалившихся черепиц, давно уж скрепленный и устланный золотистым мхом, а круглое основание этого колодца черного воздуха выходило в келейку, столь полюбившуюся Стирпайку, что он даже в этот ранний, промозглый час сидел в ней прямо под дымоходом. Вокруг Стирпайка располагались с великой точностью размещенные, каждое под своим особым углом, собственной его конструкции зеркальца, а над головой молодого человека, усугубляя трубовидную тьму, мерцало иголками света иное созвездие зеркал, одно поверх другого.
Время от времени Баркентин отражался в размещенном за входом в Кремнистую Башню зеркальце, посылавшем его изображение вниз, на другое зеркальце шахты, а то вручало изображение другому, и так зеркальце переглядывалось с зеркальцем, доходя до Стирпайка, который склонялся с увеличительным стеклом в руке над основанием дымохода и, усмехаясь, вглядывался в конечное отражение миниатюрных багровых отрепьев педантичного карлы, поднимавшего над головою булыжник и швырявшего его в железную трубу.
Если Баркентин рано вставал со своего безобразного ложа, то Стирпайк в выбранной им потаенной каморке – безукоризненно чистой и яркой, как новенькая булавка, – вставал еще раньше. Речь тут не шла о привычке. Не было у него привычек подобного рода. Он просто делал то, что считал нужным сделать. То, что содействовало осуществлению его планов. Если подъем в пять утра приближал его к тому, чего он желал, значит, ничто не могло быть естественнее такого подъема. Не будь у него необходимости действовать, Стирпайк лежал бы все утро в постели, читая, упражняясь в вязании узлов на веревке, которую держал при кровати, складывая замысловатых бумажных галок и пуская их в полет по спальне, или полируя сталь бритвенно острого клинка своей шпажной трости.
В настоящий момент, в его интересах было убедить Баркентина в своей расторопности, сноровистости и незаменимости. Не то чтобы он не проник уже под вздорный панцирь мизантропии старика. В сущности говоря, Стирпайк был единственным, кому когда-либо удавалось добиться доверия Баркентина и ворчливого его одобрения.
Сам того не сознавая, Баркентин, отправляя свои повседневные обязанности, щедро расточал бесценные сведения, обильно вливал их в жадный, поместительный мозг молодого человека, честолюбивое устремление коего состояло в том, чтобы, накопив достаточно знаний о ритуалах и став единственным авторитетом во всем, касающемся до тонкостей закона (ибо Баркентина придется устранить), взять в свои руки церемониальную сторону жизни замка, изменив к собственной выгоде те догматы, что препятствовали обретению им окончательной власти, и подделав новые, хоть с виду и древние, документы, могущие в дальнейшие годы сослужить ему хорошую службу.
Баркентин говорил мало. Премудрость свою он изливал, не прибегая к пространным речам. По преимуществу, Стирпайк изучал «ремесло», вникая в действия старика и изучая Грамоты. Баркентин и понятия не имел, что день за днем срок его смерти и последнее пополнение знаний Стирпайка с равной скоростью сближаются во времени. Он не имел никакого желания давать молодому человеку наставления сверх удобных для него самого пределов. Бледное создание это было ему полезно, только и всего, и понимай Баркентин, сколь многие из сокровенных тайн Горменгаста уже открылись юнцу благодаря обмену случайными, вроде бы, замечаниями и постоянному корпению в библиотеке, он сделал бы все посильное, чтобы изгнать из замка этого выскочку, опасного, неслыханного выскочку, постигающего догматы лишь из стремления к личной власти, столь же холодного, сколь и неукротимого.
По разумению Стирпайка, миг, когда можно будет разделаться с Распорядителем Ритуала, был уже не за горами. Не говоря об иных мотивах, уничтожение столь уродливой твари, как Баркентин, представлялось Стирпайку и без того чрезмерно отсроченным – хотя бы с эстетической точки зрения. С какой стати этому скопищу всяческого безобразия дозволяется год за годом стучать здесь своим костылем?
Стирпайк обожал красоту. Она не поглощала его целиком. Она вообще на него не действовала. Но он ее обожал. Он был человек аккуратный, искусный, скользкий, как клинок в его трости, острый, как лезвие этого клинка, гладкий, как его сталь. Грязь оскорбляла его. Неопрятность – тоже. Баркентин, старый, чумазый, с морщинистым и ямчатым, будто сухая краюха, лицом, с косматой, грязной, колтунной бородой, внушал молодому человеку тошнотворное чувство. Настало время выдрать это грязное корневище ритуала из гигантского, разлагающегося остова замковой жизни и занять его место, а после того, как он доберется до этого сокровенного центра – кто знает, куда сможет завести его присущий ему уклончивый ум?
Для Баркентина всегда оставалось загадкой, как ухитряется Стирпайк утро за утром встречать его с такой сверхъестественной пунктуальностью. Нет, подручный его не сидел в ожидании под дверью Распорядителя, не торчал на одной из площадок лестницы, по которой Баркентин спускался в маленькую столовую. Ничуть не бывало. Стирпайк с гладко уложенными на высоком шаровидном челе соломенными волосами, отблескивающим бледным лицом и темно-красными глазами, смутительно живыми под песочными бровями, торопливо выходил из теней и, изящно притормозив несколько сбоку от старика, склонялся, начиная от бедер, под малозначительным углом.
И в это утро пантомима повторилась без каких-либо изменений. Баркентин, в сотый раз подивившись как удается Стирпайку столь точно соразмерять его, Баркентина, появление вверху ореховой лестницы со своим, насупил, по обыкновению, брови и сквозь пелену застилавшей глаза его неприятной влаги подозрительно обозрел бледного молодого человека.
– Доброго вам утречка, сударь, – сказал Стирпайк.
Баркентин, голова которого как раз доставала до перил лестницы, высунул смахивающий на носок сапога язык и прошелся им по останкам сухих, морщинистых губ. Затем, карикатурно скакнув вперед на иссохшей ноге, громко пристукнул рядом с нею костылем.
Выделано ль из возраста лицо его, как если бы возраст был веществом, или сам возраст являл собою абстракцию этого лица, бородатого ископаемого, что тлело и распадалось поверх его плеч, – сомневаться в наличии здесь архаизма не приходилось, – как будто нечто, перемещенное из прошлого в нынешний миг, смутно светится, видимое как бы сквозь темное стекло, отрицая и собственную анахроничность, и неоперившееся настоящее.
Он повернул это свое лицо к Стирпайку.
– К чертям твое «доброе утречко», прут ты окоренный, – произнес он. – Ишь, осклабился что твоя сухопутная минога! Что ты такое с собой учиняешь, а? Каждое клятое утро, а? Выскакиваешь из благопристойной темноты, будто тебя за ботву выдирают.
– Полагаю, сударь, тут не обходится без обыкновения умываться, коим я, по-видимому, обзавелся.
– Умываться, – прошипел Баркентин таким тоном, точно речь шла о чем-то заразном. – Умываться, жук ты щелкун!
Кем ты себя воображаешь, господин Стирпайк? Кувшинкой?
– Я бы так не сказал, сударь, – ответил молодой человек.
– Я тоже, – рявкнул человек старый. – Кожа, кости да волосы, вот и все. Вот что ты есть, паршивец, и ничего больше. Потускнел бы хоть малость. Нечего тут сиять – и чтоб больше не изображал мне каждое утро дурацкой вощанки.
– Вот тут вы совершенно правы, сударь, я слишком бросаюсь в глаза.
– Да только не тогда, когда ты нужен! – грянул Баркентин, начиная ковылять вниз по ступеням. – Когда ты нужен, тебя и видом не видать, а? Ведьмячье отродье, умеешь испаряться, если тебе это выгодно, а? Клянусь кишками гагарки! Я тебя насквозь вижу, смазливая тварь! Насквозь!
– Даже когда я невидим, сударь? – возводя брови, поинтересовался Стирпайк, легко шагавший рядом со стариком под стук костыля по деревянным ступеням, эхом отдававшийся со всех сторон.
– Клянусь мочой Сатаны, мопсик, твоя развязность опасна! – хрипло взревел Баркентин, поворачиваясь на ходу – с риском для жизни, ибо сохлая нога его замешкалась двумя ступенями выше костыля. – С северными галереями закончили? – Он выпалил этим вопросом в Стирпайка, уже иным тоном – не менее злобным и сварливым, но более приятным для уха молодого человека, поскольку не столь оскорбительным.
– Закончили прошлой ночью, сударь.
– Под твоим руководством, чего бы оно ни стоило?
– Под моим руководством.
Они приближались к первой площадке ореховой лестницы. Стирпайк, семеня за Баркентином, извлек из кармана циркуль и, как щипчиками, приподнял им колтун на затылке старика, обнажив сухую, точно у черепахи, шею. Порадовавшись такому успеху – тому, что он смог незаметно для калеки приподнять столь плотный узел грязных, седых волос, Стирпайк повторил проделанное, между тем как хриплый голос все продолжал звучать, а костыль – шлеп-шлеп-шлепать по длинной лестнице.