Александр Бачило - День гнева (сборник)
Родион посмотрел вниз, на по-прежнему безмятежно-салатную планету. Дважды проклятую им самим и, кто знает, сколько ее поселенцами.
После третьего витка, когда корабль уже более-менее заправился, подзарядился, Родион решил приземлиться. “Вернуться назад…”.
На этот раз все прошло как положено. Он вовремя уравнял потенциалы, хотя не хотелось, ой, как не хотелось! — лучше бы отсюда, сверху, камнем, чтоб в лепешку, на мелкие части, и чтоб даже скорлупа корабля не смогла регенерировать!
Он посадил корабль прямо на лугу, на противоположном от хижины конце долины, и вышел. Двести лет… Луга как такового не было. Вместо травяного ковра были редкие, длинно-остролистые кустики, жухлые, жесткие и куцие. Рядом с хижиной… У хижины не было коровы. Рядом с ней стояло бегемотообразное животное, черное — смоль, бесхвостое, лоснящееся, с туловищем-бочкой, вблизи — цистерной, шлепогубое, с огромными стрекозиновыпуклыми глазами.
Родион подошел поближе. Животное смотрело на него бездумным фасетчатым взглядом и, мерно жуя, пускало слюну. Слюна, рыжая и тягучая, медленно вытягивалась, ползла вниз, растекаясь по земле огромной янтарно-ядовитой лужей, а затем, оставив совершенно черное пятно дымящейся взрыхленной земли, втягивалась обратно в чавкающую, рокочущую пасть.
Дверь хижины хлопнула, и оттуда выкатился большой, по пояс Родиону, блестящий черным хитином паук о четырех лапах. Он выволок за собой охапку дощечек и, тут же, прямо у порога, начал что-то мастерить. Родион подождал, всмотрелся. Работа шла споро и вскоре из-под лап паука появился готовый упаковочный ящик. Самый обыкновенный. По диагонали просматривалась полустертая надпись: “… eat Co rrportion” — доски были сбиты в том же порядке, что и четыреста лет назад при упаковке чего-то там…
Паук бросил ящик в кучу других у стены хижины и, прихватив с собой молоток, умчался в хижину.
“Покеда, дядя!”.
Родион поежился и шагнул вслед за ним. В хижине, кроме первого, был еще один паук, тоже черный, но жирный и толстый, он возился, как неопытная суетящаяся акушерка, у надсадно гудящего синтезатора, готового что-то произвести.
Родион обернулся в угол и оцепенел. В углу, на своем троне, восседал “король”. Одежда на нем истлела, сам он тоже; остался только почерневший, обветшалый скелет. Челюсть от черепа давно отвалилась и валялась на полу в зловонной, разлагающейся куче нечистот.
— Здравствуй, — сказал Родион.
— Welcome8, — сказал король.
— Ну, как? Ты доволен? Молчание.
Затем тихое-тихое, как порыв далекого ветра:
— I see…9
Мимо Родиона с подносом белой, горой, студенистой массы, прошмыгнул черный жирный паук и, остановившись у трона, принялся ложкой бросать ее в скелет. Метко, туда, под верхнюю челюсть.
Родиона замутило, и он выскочил вон.
Не надо, подумал он. Не надо было сюда возращаться. Зря.
На крыльцо выкатился паук, помялся на лапах, потоптался и, вдруг, протяжно, с икотой, позвал:
— Март-а-а!
“Бегемот” медленно повернул к нему огромную, без шеи, голову и промычал.
1971 г.
Виталий Забирко
Сторожевой пес
Днем. И ночью.
В пятидесятиградусную жару и в сплошной тропический ливень, в шторм, когда соленая пыль прибоя долетала до тропы, протоптанной в прибрежных скалах, он не спеша, но не останавливаясь, неторопливо шагал вокруг острова.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
Десять тысяч шагов.
Его тяжелые, остроносые полусапожки с самонарастающей металлоорганической подошвой мерно крушили попадавшиеся на его пути консервные банки: жестяные, стеклянные, пластмассовые. Маринованные огурцы с хрустом выпрыгивали из стеклянных, пластмассовые лопались пивом и лимонадом, из жестяных, ржавых и новеньких, выдавливалась рыба: кусочками и целиком, в прованском масле, томатном соусе, собственном соку; в вине, белом и красном; пряного посола. Выплескивались компоты и джемы, хрустели крабы, бисером рассыпалась черная икра. Когда на его пути попадалась большая жестяная банка с желтой наклейкой, где-то далеко в подсознании шевелилась мысль: “И почему я до сих пор не ел ананасов? Пусть даже консервированных…”. Он наступал на банку, она чавкала сиропом и дольками ананаса, и шел дальше.
Два часа — круг.
Восемь километров — круг.
Десять тысяч шагов.
В пятидесятиградусную жару, сквозь сплошной тропический ливень.
Днем.
И ночью.
Барт лежал ничком на широкой скалистой площадке, шершавой и теплой. Уткнувшись носом в гранит, он насыщался теплом, ерзал по скале, терся о нее щекой, чувствуя всей поверхностью кожи, как испаряется насквозь пропитавшая его морская вода, зудя в царапинах и ранках, а он, наконец, впервые за семь дней по настоящему обсыхает, и от удовольствия постанывал. Все это сон. Дурной сон. С кораблекрушением, одиночеством, без пищи и пресной воды. Господи, только бы на острове кто-нибудь жил! Он представил, как он встанет и пойдет в деревню. Как он напьется там кокосового молока. До одурения. Живот его раздуется, станет большим и упругим, а он будет его удовлетворенно похлопывать и пить, пить… Только бы на острове кто-нибудь жил.
Барт поднял голову и увидел: прямо перед ним, шагах в четырех — пяти, на краю площадки реальной галлюцинацией стояла банка персикового сока. Самая обыкновенная. Жестяная. С синей этикеткой, нарисованными на ней персиками и бокалом, с желто-рыжим, густым, с мякотью, соком. Он не поверил себе. Чушь? Уже бред? Чертовщина… Он замотал головой, но банка не пропала, не растворилась в воздухе, и тогда он поверил в нее, вскочил и прямо так, на четвереньках, обдирая коленки, бросился к ней.
Барт уже почти схватил ее, но тут чья-то тень в два прыжка догнала его, и нога, обутая в остроносый полусапожок, вышибла банку из самых рук. Банка ударилась об один уступ, второй, на третьем брызнула соком и дальше, постепенно замедляясь, покатилась по откосу жестяной шелухой. Барт анемичным взглядом проводил ее и только затем поднял голову. Над ним, расставив ноги на ширине плеч, стоял голый — в полусапожках, да какая-то тряпка на бедрах — абориген.
Барт сел.
— Зачем ты это сделал? — спросил он.
Туземец не шевельнулся. Он молча продолжал стоять и, казалось, не дышал. Смуглая кожа на всем теле отблескивала металлом, глаза смотрели в одну точку, стеклянно и тускло, а из живота, чуть заметным овалом натянутой кожи, выпирал прямоугольник эволюционного ящика.
Симбиот… Барт вздоргнул. Он отодвинулся в сторону и прислонился к скале. Стало муторно, словно он увидел протез на голом изуродованном теле.
Форма, подумал он. Форма. Единственное, что осталось в тебе от человека. Да еще тень.
— Что ты здесь делаешь, на острове? — снова спросил Барт.
Робот повернул голову и посмотрел на него безразличными стекляшками.
— Охраняю продукцию Объединенной консервной корпорации, — тускло сказал он и указал вниз, в котловину.
— Что? — не понял Барт и посмотрел.
То, что он вначале принял за рябь в глазах, было огромной, фантастической грудой разноцветноэмалевых консервных банок. Пока он пробирался сюда, на скалы, подальше от вдребезги разбитой лодки, от океана, кусочек которого соленой медузой плескался у него в животе, когда он лежал на площадке, такой сухой и такой теплой — он видел только одни круги, сипящие и расплывающиеся. Одни круги… разноцветные. Консервные банки.
Банки были везде: на скалах и в котловине, в трещинах, на камнях и под камнями, и в двух шагах от Барта, рядом на площадке — разбитые, раздавленные и целые, блестящие и ржавые. А над всем этим сине-зеленой метелью кружили миллиарды мух. Они жирели и плодились, казалось бы, катастрофически размножаясь на лучших консервах мира, но периодически налетал шквал и уносил тонны этого высококалорийного концентрата в море, далеко-далеко, за многие сотни миль, где обрушивал их на рыбьи головы. Манной небесной. А они снова жирели и размножались…
Конвейер. Современный биологически автоматизированный конвейер. Отвечающий всем мировым стандартам. Как на суперобразцовой ферме.
Барт облизал губы. Сухим, жестким языком.
— Послушай, — сказал он и замолчал. “Все это бесполезно”, — тоскливо защемило сердце. Он снова облизал губы.
— Послушай… — закашлялся. Просипел: — Дай мне банку сока… Одну. Только одну… Я возьму, ладно?
Симбиот молчал.
— Если ты что… так я не так… я не просто так… Я заплачу… Ей Богу, я заплачу! Я хорошо заплачу! Барт врал. В карманах у него не было ничего, кроме чудом уцелевшего перочинного ножа, — робот никак не реагировал на его мольбы, словно знал об этом. Он неподвижно стоял, подзаряжался, подставив солнцу широкую блестящую спину и отбрасывал на землю человеческую тень.