Мишель Уэльбек - Покорность
Я позвонил в дверь, и мне открыл мажордом в кремовом костюме, чем-то напоминавшем, благодаря пиджаку со стоячим воротником, привычное облачение бывшего диктатора Каддафи. Я представился, он чуть поклонился – меня тут и правда ждали. Он предложил мне посидеть в маленькой гостиной, куда свет проникал сквозь витражи, пока он пойдет известить о моем приходе профессора Редигера.
Не прошло и двух-трех минут, как дверь слева открылась, и в комнату вошла девочка лет пятнадцати в джинсах с низкой талией и майке с надписью Hello Kitty; длинные черные волосы свободно падали ей на плечи. Заметив меня, она вскрикнула и выбежала, неловко попытавшись закрыть лицо руками. В то же мгновение на лестничной площадке этажом выше появился Редигер и стал спускаться ко мне. Он был свидетелем этой сцены и, бессильно пожав плечами, протянул мне руку.
– Это Айша, моя новая жена, она смутилась, потому что вы увидели ее без платка.
– Приношу свои извинения.
– Не извиняйтесь, это ее оплошность; прежде чем выходить в переднюю, ей надо было узнать, нет ли у нас гостей. Ну, она еще тут не освоилась, скоро привыкнет.
– Да, на вид она совсем молоденькая.
– Ей только что исполнилось пятнадцать.
Я последовал за Редигером на второй этаж, в просторный библиотечный зал с высокими стенами, потолки тут были, наверное, под пять метров. Одну стену полностью скрывали книжные полки, и я сразу обратил внимание на невероятное количество старых изданий, в основном XIX века. По двум прочным металлическим выдвижным лестницам можно было добраться до самых верхних полок. Противоположную стену сверху донизу занимала решетка темного дерева, к ней были подвешены горшки с растениями. Тут был и плющ, и папоротник, а дикий виноград, спускавшийся волнами с потолка до самого пола, обвивал рамки с выписанными арабской вязью сурами из Корана или фотографиями большого формата на матовой бумаге, изображавшими скопление галактик, сверхновые звезды и спиральные туманности. В углу стоял наискосок большой письменный стол эпохи Директории. Редигер повел меня в другой угол, где вокруг низкого столика с медным подносом были расставлены кресла, обитые потертой тканью в красную и зеленую полоску.
– У меня, в общем-то, есть чай, если вы предпочитаете, – сказал он, предложив мне сесть. – А также крепкие напитки, виски, портвейн, ну что хотите. И прекрасное “Мерсо”.
– Давайте “Мерсо”, – ответил я, хотя он меня заинтриговал. Мне казалось, что ислам, судя по тому, что мне было о нем известно, осуждает употребление алкоголя, хотя как раз эту религию я знал плохо.
Он вышел, видимо, чтобы попросить принести нам вино. Мое кресло стояло напротив старинного окна со свинцовым переплетом, выходившего на арены. Из него открывался потрясающий вид, я впервые, по-моему, видел разом все ступени амфитеатра. Через несколько минут, однако, я встал и подошел к книжным полкам; его библиотека тоже производила сильное впечатление. Две нижние полки были заняты переплетенными фотокопиями формата 21 х 29,7. Оказалось, что это диссертации, защищенные в разных европейских университетах; я стал изучать названия, как вдруг наткнулся на диссертацию по философии, защищенную Робером Редигером в Католическом университете Лувен-ла-Нев – она была озаглавлена “Генон читает Ницше”. Я достал ее с полки в тот момент, когда Редигер вернулся в комнату; я вздрогнул, словно он застиг меня на месте преступления, и сделал вид, что ставлю ее на место. Он подошел, улыбаясь.
– Не беспокойтесь, тут нет никаких секретов. И потом, интерес к библиотеке в вашем случае – просто профессиональный долг…
Подойдя еще ближе, он увидел титульный лист.
– А, вам попалась моя диссертация. – Он покачал головой. – Да, я защитился, но диссертация моя была далека от совершенства. Гораздо слабее вашей. Я, скажем так, по-своему интерпретировал его тексты. Если разобраться, Генон не так уж и сильно подвергся влиянию Ницше; он столь же решительно отвергал современный мир, но истоки этого были совершенно иными. И разумеется, сегодня я бы написал ее иначе. – У меня и ваша тут есть… – продолжал он, вынимая с полки другой фолиант. – Как вы знаете, в архивах университета хранится по пять копий. А учитывая, сколько научных работников заглядывают в них в течение года, я подумал, что, если я присвою один экземплярчик, беды не будет.
Его слова с трудом доходили до меня, я был на грани обморока. Прошло почти двадцать лет с тех пор, как я держал в руках своего “Жориса-Карла Гюисманса”; этот том оказался невероятной, почти позорной толщины, в нем было, внезапно вспомнил я, семьсот восемьдесят восемь страниц.
Я посвятил ему как-никак семь лет своей жизни. Не выпуская из рук моей диссертации, он вернулся к креслам.
– Это на самом деле выдающаяся работа… – сказал он. – Она напомнила мне тексты молодого Ницше, времен “Рождения трагедии”.
– Вы преувеличиваете…
– Нет, не думаю. В конце концов, “Рождение трагедии” тоже было своего рода диссертацией, и для обеих работ характерна великолепная избыточность, они изобилуют идеями, выплеснутыми на страницы без какой-либо предварительной подготовки, что делает текст, признаться, почти нечитабельным, и, к слову сказать, я поражен, что вам хватило дыхания почти на восемьсот страниц. Начиная с “Несвоевременных размышлений” Ницше присмирел, поняв, что нельзя нагружать читателя чрезмерным количеством идей, что необходимо пойти на компромисс и дать ему передышку. Вы сами в “Головокружении от неологизмов” пошли по тому же пути, сделав книгу более доступной. Просто, в отличие от вас, Ницше на этом не остановился.
– Я не Ницше…
– Да, вы не Ницше. Но вы это вы, и тем интересны. И простите за прямоту, вы – тот, кто мне нужен. Давайте играть в открытую, вы ведь и так уже все поняли: я хотел бы убедить вас вернуться к преподаванию в университете, которым я руковожу.
В этот момент открылась дверь, что избавило меня от необходимости отвечать, и вошла пухленькая женщина лет сорока, с доброжелательным выражением лица, в руках у нее был поднос с горячими пирожками и обещанной бутылкой “Мерсо” в ведерке со льдом.
– Это Малика, моя старшая супруга, – сказал он, когда она вышла. – Вам сегодня везет на моих жен. Я вступил с ней в брак еще в Бельгии. Да, я бельгиец. Я по-прежнему являюсь гражданином Бельгии, хоть и живу во Франции уже больше двадцати лет.
Горячие пирожки, острые, но в меру, были восхитительны, я распознал в них вкус кориандра. Вино тоже оказалось потрясающим.
– Боюсь, “Мерсо” недооценивают, – с воодушевлением воскликнул я. – “Мерсо”, я бы сказал, вобрало в себя букеты множества других вин, вы не находите? – Я готов был говорить о чем угодно, кроме моего университетского будущего, но не стоило обольщаться, он все равно рано или поздно вернется к этой теме.
Что он и сделал, выдержав нужную паузу.
– Я рад, что вы согласились курировать издание в “Плеяде”. Ну, я хочу сказать, что это очевидно, закономерно и правильно. Когда Лаку сказал мне об этом, что я мог ему ответить? Что он принял правильное и своевременное решение, трудно было сделать лучший выбор. Буду с вами откровенен: если не считать Жиньяка, мне пока не удалось добиться сотрудничества преподавателей, пользующихся международным признанием; ну, особой беды в этом нет, университет только что открылся. Тем не менее сейчас просителем выступаю я и, увы, немного могу вам предложить. То есть в финансовом плане, вы ведь в курсе, я могу предложить как раз очень много, что в конечном счете тоже немаловажно. Но вот в плане интеллектуальном должность в Сорбонне, пожалуй, менее престижна, чем работа в “Плеяде”, я прекрасно это понимаю. При этом ручаюсь вам, ручаюсь лично, что вашей основной работе ничто не помешает. Вы будете читать только самые простые поточные лекции первому и второму курсу. Я понимаю, что занятия с аспирантами – дело утомительное, у меня самого ушло на это много сил, так что от них мы вас избавим. Я договорюсь с кафедрой.
Он умолк, и мне показалось, что он исчерпал первый запас аргументов. Он наконец сделал глоток “Мерсо”, я же налил себе второй бокал. Еще никогда, мне кажется, я не чувствовал себя столь желанным. Мотор славы работает с перебоями, может, моя диссертация и правда была такой гениальной, как он уверял, но вообще-то я весьма приблизительно помнил ее содержание, интеллектуальные виражи ранней юности казались мне слишком далекими, но все же какое-никакое реноме у меня еще сохранилось, хотя на самом деле мне уже ничего так не хотелось, как почитать, улегшись в постель в четыре часа дня с блоком сигарет и бутылкой чего-нибудь покрепче, впрочем, следовало признать, что если так и дальше пойдет, то я умру, умру довольно быстро, несчастный и одинокий, а так уж ли мне хочется быстро умереть несчастным и одиноким? Если честно, то не слишком.