Мервин Пик - Горменгаст
В этот именно вечер, хотя ни единая шапочка обычного своего полета не совершила, Профессора впали в состояние крайнего легкомыслия – в особенности, под конец вечерней трапезы в Долгом Зале, трапезы, за которой высказывались бесчисленные догадки касательно сокровенных мотивов, побудивших Прюнскваллоров разослать приглашения. Наиболее фантастическую выдвинул Цветрез, и сводилась она к тому, что Ирма, коей понадобился муж, решила поискать его среди них. Услышав это, хамоватый Опус Трематод зашелся в приступе непристойного хохота и с такой силой треснул сырым окороком ручищи своей по длинному столу, что в воздух взвился целый corps de ballet[6] ножей, вилок и ложек, а две ножки стола подломились, и то, что еще уцелело от ужина девяти сидевших за этим столом Профессоров, в самом причудливом беспорядке рассыпалось по полу. Тем, кто держал стаканы в руке, еще повезло, а вот те, чье вино оросило собою осколки посуды, на миг-другой впали в задумчивость, прежде чем общее настроение вечера вновь овладело ими.
Мысль, что кто-то из Профессоров вдруг станет мужем, представлялась всем до нелепости смешной. Не то чтобы они считали себя недостойными этого, отнюдь. Просто подобного рода события принадлежали к другому миру.
– О да, Цветрез, о да, вы безусловно правы, – уверил его Сморчикк, как только ему представилась возможность сказать хоть что-то и оказаться услышанным. – Мы со Стригом рассудили примерно в этом же духе.
– Именно, именно, – подтвердил Стриг.
– В моем случае, – продолжал Сморчикк, – сублимация довольно проста, ибо при всех тех орлах и скалах, которые я вижу во всяком треклятом сне, – а они донимают меня каждую ночь, не говоря уж об автоматическом письме, вполне выявляющем мою абсурдную любовь к Природе, – поскольку читая то, что я написал как бы в некоем трансе, я понимаю, как глупо пытаться объять мыслью природные феномены, кои, в сущности говоря, суть не что иное, как совокупленье случайностей… э-э-э… о чем бишь я?
– А какая, собственно, разница? – сказал Перч-Призм. – Суть дела в том, что мы приглашены: что все мы будем гостями, и главное: всем надлежит вести себя соответственно приличиям. Черт возьми! – провозгласил он, обозрев лица коллег, – куда было б лучше, если бы пригласили только меня.
Ударил колокол.
Профессора поднялись, как один человек. Настало время исполнить традиционный обряд. Перевернув длинные столы – а таковых имелось ровно двенадцать – кверху ножками, они уселись, один за другим, на исподы столешниц, как если бы столы были баркасами, а Профессорам предстояло вот-вот отплыть на весельной тяге в некий сказочный океан.
На миг повисло молчание, затем снова ударил колокол. Эхо его не успело еще замереть в длинной трапезной, а уж двенадцать экипажей неподвижной флотилии возвысили голоса свои в невразумительном гимне давних времен, когда он, предположительно, нес в себе некий смысл. Ныне же гимн этот медленно и прерывисто плыл в тусклом свете, но никто из поющих не тщился как-то прикрыть звучавшую в их голосах скуку. Вечер за вечером они, с тех пор, как стали Профессорами, выпевали эти строки, и пение их походило на похоронное, столь невыразительным было оно:
Он наш —
Древний свод
Вещих рун,
Дряхлый том,
В томе том
Истин сонм.
Скорбь веков
Велика.
Веры суть
Между строк
Не видна
Уж давно.
Скрип пера
Перетек
Через двух:
Плоть и дух,
В исток,
В день, где
Правит рок,
Где цветок
Не иссяк.
Для ветров
Дан Сын,
Для гробов
Дан дрозд.
И рожь,
Чтобы песнь
Избыть.
Ждет нож,
Ждет меч,
Чтобы жизнь
Пресечь,
Чтобы тех,
Кто тут,
Изгнать.
Древний свод
Забыть,
Измельчить
Во прах,
А прах
Попрать.
Он наш!
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Опушка леса, под высокими ветвями которого стоял Титус, выглядела тканым занавесом листвы, похожим более на зеленую стену, возведенную для какого-то сценического действа, чем на живую поросль. Состояло ли назначение ее, столь отвесной, столь плотной, в том, чтобы скрыть какую-то зарождавшуюся здесь драму? Или то был просто задник, на фоне которого давал представления некий бессмертный мим? Что было сценой, кто – зрителями? Ниоткуда ни звука.
Рывком разведя ветви, Титус пролез между ними и скользнул, извиваясь, в зеленую мглу; еще рывок – упираясь теперь ногами в огромный боковой корень. Роса остудила листья и мох. Помогая себе локтями, Титус протолкнулся вперед и обнаружил, что густое сплетение ветвей почти полностью преграждает ему путь; однако желание пробиться сквозь заросли лишь обострилось, поскольку одна из ветвей, откачнувшись назад, хлестнула его по щеке, – мгновенная боль заставила Титуса сражаться с мускулистыми ветками до тех пор, пока верхняя половина его тела не протиснулась в щель, которой ноющие его плечи не позволяли сомкнуться. Титус вытянул руки вперед, отметая листву от лица, и, отдуваясь, восстанавливая дыхание, оглядел уходящее в ясную даль лесное ложе, подобное морю золотистого мха. На этом уходящем вверх просторе вставали, химерами снов наяву, призрачные скопления древних дубов. Подобные крапчатым богам стояли они, каждый на собственном заповедном участке земли, широкие прогалины мха текли меж их зелеными и золотыми рядами, теряясь в ясной перспективе.
Когда дышать стало легче, Титус осознал безмолвие повисшей перед ним картины – подобия золотистого полотна с сотнями величавых дубов, витые ветви которых всё разделялись и разделялись, завершаясь позолоченными кончиками пальцев – крепкими желудями и глубокими ворохами легендарной листвы.
Сердце Титуса громко билось, а теплое дыхание тишины между тем обтекало его, поглощая.
Последнее усилие, рывок, освободивший его от последних цепких веток, и рука тернового дерева уродливыми пальцами содрала с Титуса куртку. Он оставил ее свисать с ветки, с длинных шипов, пронзивших ее, будто когти вурдалака.
Когда шум борений с ветками стих и снова пало теплое неизбывное безмолвие, Титус ступил на мох. Мох оказался упругим, пружинистым, а золотистая поверхность его – на удивление плотной. Титус сделал еще шаг, высоко подняв ногу, а опустив ее, обнаружил, что нет ничего проще, нежели плавно перелиться в следующее движение. Эта почва была словно и создана для бега, ибо каждый шаг подбрасывал тело, понукая его сделать следующий. Скакнув вправо, Титус гигантскими прыжками понесся по темно-зеленому краю леса. На время восторг этих пролетов по воздуху поглотил его целиком, но, едва новизна их начала приедаться, ее сменил всевозрастающий страх, ибо тянувшаяся справа сплошная завеса лесной закраины выглядела бесконечной, уходящей в неразличимую даль; а неподвижное, беззвучное свечение дубов и бескрайние мшистые просторы слева, казалось, не менялись ни на йоту, хоть мимо Титуса и проплывало одно дерево за другим.
Ни единого птичьего зова. Ни единой белки среди ветвей. Ни единого падающего листа. Даже ноги Титуса ударяли в мох беззвучно; только легкое дуновение, скользнувшее мимо, и напомнило ему, что в мире существует нечто, именуемое звуком.
И теперь он возненавидел то, что так ему полюбилось. Возненавидел мертвое, ужасающее безмолвие. Возненавидел золотистый свет меж деревьями, бесконечные прогалины мха – даже скользящий полет от одного оставленного им отпечатка ступни к другому, который еще предстояло оставить. Ибо казалось, что его тянет к себе некое опасное место либо существо, и сил одолеть эту тягу у него нет. Трепет, с которым он взвивался в воздух, обратился в трепет Страха.
Вообще говоря, Титус боялся отлучаться от темной стены справа, поскольку лишь с ее помощью и мог определить, где находится; однако теперь он видел в ней часть какого-то дьявольского замысла, ему стало казаться, что если он так и будет цепляться за ее спутанный подол, то к конце концов окажется в лапах некоего затаившегося в засаде ужаса, поэтому Титус резко поворотил влево и, хоть простор дубравы уже представлялся ему обиталищем отвратительных призраков, помчал в самое ее золотистое сердце со всей, на какую был только способен, скоростью.
Он несся во весь опор, а страхи его все возрастали. Он стал скорее антилопой, чем мальчиком, но при всей его быстроте оставался все-таки новичком в искусстве полета по мху, – ибо внезапно, еще летя по воздуху с выброшенными в стороны, чтобы не потерять равновесия, руками, Титус мельком, на кратчайшую долю секунды, увидел живое существо.
Подобно ему, существо летело по воздуху, однако тем сходство и исчерпывалось. Титус был худощав, но тяжеловат. Существо же это казалось почти бесплотным. Оно плыло, подобно перышку, по золотистому воздуху, вытянув вдоль тела тонкие руки и чуть отвернув и склонив голову, как если бы та лежала на подушке из воздуха.
Теперь Титус вполне уверовал, что спит: что бег его совершается в безднах сна: что страх его есть страх ночного кошмара: что увиденное им – всего лишь привидение, и что, хоть оно его заворожило, было б нелепостью преследовать столь мимолетное видение ночи.