Хольм Ван Зайчик - Дело о полку Игореве
— Ну, там же не всех тварями лечат, — Мокий Нилович сразу понял, о чем пошел разговор. — Широчайший выбор способов и средств…
— Выбор-то выбор, а вдруг предложат именно животворное общение? Я хотел спросить…
— Ну?
— Они, пиявки-то эти, очень большие?
— Богдан, смешной ты, ей-богу. Ты что, пиявок не видал? Да они в любом болотце кишмя кишат, у меня в пруду и то, верно, есть…
— Что, самые обыкновенные?
— Самые обыкновенные. Они ж у меня на груди по сорок минут сидят, сосут, перед самым моим носом. Насмотрелся…
— А вам только на грудь ставят?
— Только на грудь.
— А на затылок, или на спину, или паче того…
Раби Нилыч засмеялся.
— Не хочешь чужих допускать туда, куда только женам доступ? Не бойся. Ну, смотря по недугу, конечно… но мне — только на грудь. К бронхам поближе…
— А вам еще их будут ставить?
— Завтра последний раз. Говорят, после завтрашнего — забуду вовсе, каким концом сигарету ко рту подносить.
— Раби… — нерешительно и оттого неубедительно сказал Богдан. — А может, ну его? Вы и так уж почти что бросили… Экий вред — ну, выкурите две-три за день… Ну и что?
— Богдан, я тебя не узнаю, — удивленно проворчал Раби Нилыч. — То ты на мой дым бросался, аки Свят-Егорий на змия, а то… Что стряслось?
— Да нет, — сказал Богдан. Пользуясь тем, что собеседнику его не видно, он вытер покрывшийся холодной испариной лоб. «Непохоже, — подумал Богдан. — Полная чушь в голову лезет. Правда, какие пиявки на затылке, человек видеть не может — но ведь ему на затылок и не ставили. Вон как браво язвит, совсем не похож на безумца…»
— Ничего, Раби Нилыч, — успокоенно проговорил он. — Ничего. Я так. Всегда, знаете, хочется как лучше.
— Знаю, — с симпатией ответил Мокий Нилович. — Уж тебя-то я знаю. Ты не забывай старика, заглядывай почаще.
Положив трубку, Богдан некоторое время сидел, выбивая пальцами на лаковом подлокотнике марш из третьего акта пьесы «Персиковая роща» и глядя прямо перед собой. «Скоро от собственной тени шарахаться начну, — подумал он. — А ведь еще Учитель в седьмой главе „Лунь юя“ заповедал: „Благородный муж безмятежен и свободен, а мелкий человек недоверчив и уныл“[40]…»
И Богдан, решительно отбросив несообразные подозрения, припал к «Керулену».
Всенародную дискуссию он помнил так, словно происходила она вчера — столь яркими были тогдашние события. Но помнилось, увы, совсем не то, что следовало обдумывать теперь, а бесконечные страстные споры юнцов и юниц, гомон умудренных сторонников и противников на всех телеканалах, яростные столкновения мнений даже на просительных участках в день голосования… Теперь же следовало взглянуть на то время иначе.
Действительно, девять лет назад в течение почти полугода всю Ордусь, и главным образом — Александрийский улус, сотрясали обсуждения, суть которых сводилась к следующему. Допустимо ли продолжать научные изыскания, в результате коих человек, ограниченный в способностях предвидеть последствия пусть даже самых благих дел своих, да и — что греха таить — не всегда чистый в помыслах, получит возможность, как бы уподобляясь Всевышнему, а на деле — получая лишь божественные средства и по целям своим оставаясь все тем же человеком, кроить и перекраивать тварей земных, будто это наборы деталек для детских настольных игр или креп-жоржет какой-нибудь на платье девчонкам?
В том числе перекраивать и себя — подобие и любимое творение Божие…
Казалось, лекарское искусство стоит перед такими перспективами, по сравнению с коими все, что было сделано доселе — прививки, противубиотики, лазерная хирургия — лишь обложка великой и прекрасной книги, которую теперь наконец можно начать писать. Это завораживало. Это вселяло благой, почти священный трепет.
Но и противники завороженных, помимо ссылок на кощунственность, святотатственность, богопротивность подобных дел, приводили немало вполне земных доводов.
Мнения разделились, страсти кипели.
И тут со своим решительным «нельзя!» выступил сам Крякутной.
Воздействие выступления Петра Ивановича Крякутного, авторитет коего был в этой области наук непререкаемым, принято теперь переоценивать. Может, и не имело оно столь уж решающего значения, которое вскоре, когда воспоследовали решения высших властей, приписали ему все, к тем событиям причастные. Просто еще одно из мнений — конечно, мнение генно-инженерных дел мастера высочайшего класса, мирового светила, подкрепленное всем арсеналом его знаний и испытанных временем народолюбивых чувств…
Петр Иванович был очередным представителем рабочей династии великих ученых, зародившейся еще в семнадцатом веке. Основатель ее, крестьянин Иван Петров Крякутной, один из первых русских всенаучников (на Западе таких называют энциклопедистами), был основоположник мирового воздухоплавания; в тогдашней летописи прямо указано: «Надул мешок дымом поганым да вонючим, и нечистая сила подняла его выше колокольни…» За сей подвиг он удостоился Высочайшего вызова в Ханбалык и приглашения на особый прием в Павильоне Вдохновенного Спокойствия, где Миротворнейший Владыка Го-цзун даровал самородку ученую степень сюцая, дополненную седьмым должностным рангом, и наградил нефритовой птичкой с собственноручно написанным по-русски двустишием — по строке на крылышко: «Как грустно мне было летать в поднебесье одною! Как весело нынче летать в поднебесье с тобою!»
Уже в первом Крякутном творческий гений и народолюбие оказались слитыми воедино. Радея о благе людском и об империи, о сем благе каждодневно заботящейся, он немедленно, прямо на приеме, подал на Высочайшее имя доклад, в коем подробно указывал, что не просто так завоевал для Ордуси пятый океан, но с дальним замыслом: он предложил развесить над градами и весями необъятной Родины потребное тому количество воздушных шаров с наблюдателями, и, буде свершится какое противучеловечное деяние, сверху его обязательно кто-то заметит. Более того, заметят многие, да с разных сторон, так что один поднебесный свидетель сможет, например, точно описать, какой был у человеконарушителя нос, другой — какие были уши… Таким образом Крякутной полагал искоренить преступность вовсе. Доклад его в течение трех лет рассматривался в столичных учреждениях и был отклонен, чему нашлись две веские причины: во-первых, слишком многих людей пришлось бы сажать на шары и тем отвлекать от землепашества и других, не менее насущных для Отечества занятий, и, во-вторых, — большинство преступлений совершается в темное время суток, когда сверху ничего не видно, а снабжать каждый шар могучим осветителем было бы нечеловеколюбиво, ибо всю ночь висящие над землей и светящие вниз фонари мешали бы трудящимся почивать, набираясь сил перед новым рабочим днем. Но дельное зерно в докладе было, и человекоохранительные органы получили Высочайшее предписание пользоваться указанным Крякутным способом: чтоб один свидетель точно описывал уши, другой — нос, и так далее, а штатный художник управы все это сообразным образом с их слов бы зарисовывал. Так возникла, кстати, методика членосборных портретов, каковая, сколько было известно Богдану, и доселе не дала еще ни единого сбоя.
С того великого Ивана и повелось в роду Крякутных называть мальчиков исключительно Иванами да Петрами.
Ныне здравствующий Крякутной тоже был личностью незаурядной, чтоб не сказать сильнее. Упорно и целеустремленно, не считаясь с трудностями, он развивал генное дело в течение десятилетий, создал целую школу, настолько известную и в мире прославившуюся, что ученые-гокэ в его институт как мусульмане в Мекку ездили… И вот он из заботы о благе людском, как его понимал, этим своим выступлением мало что сгубил любимую науку; он и жизнь свою перечеркнул. И жизнь всех любимых учеников своих, в сущности, тоже… Поступок то ли великий по благородству, то ли просто странный, то ли, увы, подозрительный — судили по-разному… Ведь ни сам Крякутной, ни его ближайшие воспитанники вне любимой науки себя не мыслили, что называется, жить без нее не могли. Многие из этих людей не раз показывали себя твердыми убежденцами, неколебимо отстаивая положения, выдвинутые и разработанные учителем. И вот — такой трагичным исход долгих трудов… собственными руками, из благих забот о человечестве учиненный.
Богдан взволнованно поправил сползшие на кончик носа очки.
То ли шапку снять да голову свою обнажить перед таким человеком, то ли с лекарем-психоисправителем о его голове посоветоваться… То ли святой, то ли блаженный…
Сонмище любимцев великого цзиньши биологических наук разлетелось, ровно драгоценная фарфоровая чаша, грубой рукою о камень разбитая. Кто куда. Кто лекарем пристроился, кто вовсе занятие сменил… Это можно будет, подумал Богдан, позже посмотреть, тут долгая кропотливость да въедливость нужна — отследить жизненные пути двух, а то и трех десятков подданных, затерявшихся в жизни, а следовательно, и для человекоохранительного учета потерявшихся. Наверняка можно сейчас лишь одно сказать — вряд ли все ученики своему наставнику за такой поворот в судьбе благодарны. И хоть почтение ученическое, кое сыновнему сродни не только по имени, но и по сути, — чувство сильное и святое, все ж таки человек — не трактор, а чувства — не рычаги управления. По-разному разные люди на одно и то же чувство отзываются. Всякое могло статься…