Наталья Лебедева - Племенной скот
– Нет, Юль, ты перегибаешь. Никто не ворует. Случаи воровства единичны. К тому же они осуждаются.
– Вслух осуждаются, – отрезала Юлька. – Только вслух и осуждаются.
Василиса хотела ответить, но тут официант принес меню, и девушки замолчали.
И этот разговор, и ощущение радостной детской свободы до него, и шарики детского дня рождения, которые она увидела по дороге домой, напомнили Василисе о маме.
Вернувшись в Кремль, она не пошла к себе, а отыскала один из торжественных залов. В нем висел давно написанный портрет. На портрете худенькая женщина с мальчишеской стрижкой, с темными бровями – слишком темными для таких светлых волос, кареглазая, с прямым и слегка великоватым носом обнимала троих детей. Два мальчика – трех и четырех лет – стояли возле, а годовалая девочка в кружевном платье и с розовой атласной лентой на волосах сидела у женщины на руках.
– Привет, мам! – шепнула Василиса и потянулась рукой вверх. До портрета она не достала, коснулась лишь рамы и почувствовала под пальцами острые иголочки слежавшейся пыли. Портрет висел тут на почетном месте, но, с другой стороны, залом пользовались редко, и оттого он оказался забыт и заброшен.
Глядя на портрет, на выпуклые мазки масляной краски, на неразборчивую подпись художника и на глаза, поблескивающие как живые, Василиса почувствовала, как подступают слезы и как накатывает слабость – спутница одиночества и бессилия. Ей хотелось, чтобы мама обняла ее, хотелось хотя бы вспомнить, как это было, когда ей был всего год от роду. Но ощущение не приходило: даже слабое, даже придуманное.
Василиса отправилась к себе. Она надела ослепительно-белый халат, расставила на столе пробирки, открыла в компьютере рабочий журнал и хотела взяться за работу, но работа не шла, и она сидела в лаборатории, бездумно щелкая кнопкой фоторамки. Маминых фотографий было всего ничего, на них она была совсем юной – и детей нигде не обнимала. Только на одной играла в кубики с совсем маленьким Борькой. Василиса почувствовала укол ревности: хотелось, чтобы мама играла с ней, чтобы ей улыбалась и к ней тянула руку… Видео было только с родительской свадьбы, но мама казалась на этих кадрах какой-то несчастной, и Василиса не любила их смотреть. Наверное, дело было в том, что свадьба была слишком официальной. Людей было много, а близких – мало. Маминых родителей не было даже видно, место рядом с молодоженами занимали президенты Китая, Бразилии, Индии, США и Объединенной Европы. Сегодня, тоскуя по маме, по этой восхитительной незнакомке, по ее любви, которой Василиса не помнила, по разговорам с ней, которых никогда не было, она посмотрела и свадьбу. Потом запустила комп и по Сети вошла в Хламовник. Хламовником – а иногда Чердаком – называли у них дома сервер, на котором лежал всякий хлам, сбрасывавшийся с личных компов. Старые фотографии и видео, счета и билеты, и раскраски, и пройденные игры, и аттестаты зрелости…
Василиса с тоской смотрела на всю эту ужасающую, бессистемную мешанину папок. Потом набрала мамино имя. Поиск выдал совсем немного файлов. Пара счетов за отель – когда мама летала в отпуск одна; аттестат, вузовский диплом и свидетельства о рождении, браке и смерти.
Василиса открыла каждое из них. И вдруг, в свидетельстве о смерти, с удивлением увидела дату. Да, она всегда знала, что мама умерла седьмого апреля, они отмечали этот день траурным молчанием, и папа, как правило, рассказывал о ней что-то хорошее – но год! Год в свидетельстве стоял две тысячи сто восемьдесят первый. А Василиса родилась в восемьдесят втором. Выходит, она не могла сидеть на маминых коленях? Выходит, мама и не обнимала ее никогда – поэтому она и не может вспомнить, как это было, не может поймать даже отзвука воспоминания. Выходит, это была вовсе не ее мама?
Василисе стало страшно. Она всматривалась в текст документа, но цифры плыли в разные стороны, словно отшатываясь друг от друга в испуге. «Да нет, – говорила она себе, – не может быть! Ты просто плохо смотрела. Приняла тройку за единицу – от волнения и усталости». Но нет: это была единица. Рядом с восьмеркой, после сочетания «двадцать один». И у Василисы не было этому объяснения.
Она долго сидела перед мерцающим в воздухе монитором и вытирала вспотевшие от волнения ладони о белоснежный халат. Ей хотелось съежиться, забраться к маме на коленки и прижаться к ней, замерев, как на том портрете. Но потом она вспомнила, что не было маминых коленей, и позирования художнику не было, и самой мамы – не было. А что было? Что было вместо? Или кроме? Или… И вообще – было ли хоть что-то? Или она никогда не сидела на маминых коленях, и мамины губы не касались ее лба, и…
Василиса набрала в поисковике дату своего рождения. Потом подумала и расширила поиск, прибавив по месяцу туда и сюда.
Поисковик выдал кучу непотребного хлама. Василиса разбиралась в нем терпеливо и тщательно. Сначала удалила из кучи все счета, потом отложила в сторону отцовские документы, лежащие под паролями, – решила, что там может быть что-то интересное.
Василиса просмотрела все фотографии и семейное видео. Там не было ни той, портретной, мамы, ни какой-либо другой. Были Борька и Глеб, и она была с отцом, а мамы – не было.
Она пролистала все текстовые файлы, все таблицы… Пусто. Две папки остались в поисковике: те, подзамочные, документы отца и нечто, озаглавленное «приколы». Василиса знала о любви отца тащить из Интернета смешные (а иногда просто пошлые) картинки и видео, сохранять сборники анекдотов и всяческих ляпов. Но она все же открыла и эту папку. Взгляд ее скользил по названиям: «Кот из преисподней», «Школьные сочинения», «Маруся», «Кузница кадров», «Гейзеры», «Маруся_2»… и так далее. Она хотела было закрыть папку и приняться за взлом второй, как вдруг обратила внимание, что слово «Маруся» повторяется здесь слишком уж часто, а напротив первой из Марусь стоит дата ее рождения.
Василиса открыла документ. Это было видео. Сначала ей показалось, что видео плохого качества: на экране было темно, и только по центру ворочалось нечто, похожее на бледного осьминога, все в складках и тонких выростах внезапно появляющихся и так же внезапно исчезающих конечностей. Приглядевшись, Василиса поняла, что дело в тусклом, белесо-сером цвете, который лился из крохотного, шириной в две ладони, окошка, и в густом пару, клубящемся в воздухе. А посреди этого пара, на широкой лавке, в окружении шаек и веников, на холщовой простыне лежала женщина. Камера снимала ее со стороны ног, широкая рубаха ее была задрана; женщина выгибалась от боли и время от времени взмахивала руками, а потом впивалась пальцами в холст. Иногда появлялась в кадре какая-то грузная, неряшливая баба и что-то говорила, беззвучно шлепая мясистыми губами: кажется, ругалась на роженицу. Василиса полезла было в настройки звука, но потом поняла, что звук удален.
Колыхался пар, и свет из окна то тускнел, то становился ярче: там, на улице, то и дело наплывали на солнце влажные весенние облака. Время шло мучительно и беззвучно, и Василиса сидела, уставившись в экран, но только раз увидела часть женского лица: высокий лоб и широко раскрытый от боли глаз. Маруся, тужась, приподнялась и, обессилев, упала на лавку вновь, а потом ее закрыла от камеры фигура повитухи. Когда подошел момент рождения, Василиса отвернулась: ей почему-то стало страшно. Она считала про себя минуты, и тут вдруг тишину комнаты прорезал пронзительный детский плач. Василиса вздрогнула: ей показалось, что кто-то выстрелил в нее, и она умерла, и этот высокий, звенящий и стонущий звук – знак перехода в иной мир. Но, обернувшись, она увидела, что повитуха держит небрежно обернутого пеленкой младенца, а Маруся тянет к нему дрожащие от усталости руки. Теперь, когда мучительные звуки родов прекратились, звуковая дорожка ожила.
– Нячё! Нормальная девка, – бормотала повитуха, бесцеремонно перекидывая младенца с ладони на ладонь. – Руки-ноги есть, красена, орёт – будет толк с ей.
– Дай, дай, – шептала Маруся, приходя в исступление.
– Дай на, – повитуха пихнула ей ребенка, словно ненужную вещь.
Маруся взяла дочку, положила на грудь, обняла ладонью крохотную головку, а другой рукой начала нежно поглаживать по спине. Ребенок хныкнул еще раз, завозился, стал водить носом по материной рубахе, почуяв запах близкого молока. Маруся, охнув, приподнялась и устроилась полулежа, неуклюже привалившись спиною к бревенчатой стене. Из широкого разреза она достала белую пышную грудь с ярким, почти черным кружком соска, и дала ее ребенку. Девочка начала нетерпеливо и бессмысленно елозить по груди ртом, потом приспособилась и довольно зачмокала.
Теперь Марусино лицо было видно очень хорошо. Ее карие, широко распахнутые глаза глядели на дочь с безумным обожанием. Василиса смотрела на маму, и по щекам ее катились крупные слезы. Когда видео закончилось, она беззвучно и мучительно зарыдала.