Андрей Кокоулин - Герои из-под пера
Он пошевелил поленья кочергой, затем подбросил в жадно-жаркую огненную пасть еще два опилка. Ерунда, что с гвоздями. Собственно, он, наверное, весь старенький сарай уже на дым да золу извел. Пятку, помнится, тогда насадил при распилке, носок был хоть выжимай, след кровавый стелется… стелился.
К тетради Виктор все же подошел.
Как к дохлому пауку. Или крысе. Что, казалось бы, тянет? Не о чем писать. В светлое коммунистическое будущее веры у него нет с восьмидесятых, а нынешнее сучье время достойно только матерного некролога. Но ему не дожить до некролога-то. Когда еще кончится эта пляска на костях страны? Ельцин идет на второй срок…
Он с усмешкой листнул страницу.
Ну, собственно, чего ожидать? На разлинованной бумаге и буквы-то были наперечет. Сначала "С" заглавная, ниже прописная "б" с загогулиной чуть подальше. Затем Виктор спустился глазами до загадочной надписи "В тоске" без всякого продолжения и подумал, что за две недели этого, пожалуй, и много. Чего уж, если не пишется. Вроде и хочется, вроде и тлеет желание, подергивает душу, а изготовишься — все не то, ерунда, дрянь, уродство, больное и бессмысленное бесстыдство, открытие пустоты, "в тоске".
Он зацепил край страницы. Тетрадь разложилась на новом месте, и там убористым почерком, его почерком вдруг сжались в абзац слова:
"Друг мой! Раньше я верил, я был сектантом, я был истым поклонником Церкви Слова, я упивался открывшейся мне удивительной и такой простой истиной, что все в мире — слова. Все они. И Бог, и свет, и любовь. Научись управлять Словом, думал я, и все падет к твоим стопам — и деньги, и власть, и женщины. Словом можно потянуть ввысь и низвергнуть с неба, и поспорить с самим Творцом в сотворении заклинаний из ничего, из воздуха, из электрохимических реакций под бедным черепом. Я хотел сотворить мир. Но знаешь…"
Виктор захлопнул тетрадь.
Лицо горело. Еще скажите — от печки. Пьяный бред. Стыдный пьяный бред. Ой же нагородил… Он втиснул ладонь в обложку. И не вспомнить ведь, когда его так прижало. Возможно, он кому-то писал, кому-то выговаривался, жалился. Ах, ах, гений в деревне.
А слова — пыль.
Потому что в душе — пыль, было сердце, но износилось, источилось от собственного величия и в это же величие рухнуло.
Сотворил мир? Хлебай полными горстями. Виктор, скривившись, раскрыл тетрадь и выдернул лист вон. Буквы, слова… Зачем это знать кому-то? Даже тем, кто будет разбирать хлам, оставшийся после его смерти — незачем.
Печь приняла лист меланхолично, сжевала, как корону наскоро нахлобучила треугольник пламени. Вот вам слова…
Ладно. Виктор потер ладони о трико на коленях. С писателями всякое случается. С Гоголем — хрестоматийный пример. Вынь да подай второй том. Как нет? Почему нет? Сжег? Вот и я. Имею право, проторенной тропой.
Не жалко, конечно, но не по себе. Лучше уж мышам…
Он еще постоял перед открытой печью, глядя на огонь и думая о Булгакове, Герострате, Достоевском: уж они-то, они-то…
Под крышкой чайника забилась, заклокотала стесненная вода.
Виктор сбросил оцепенение, намотал на ладонь приспособленную к этому случаю тряпочку, взялся за горячую ручку, отставил на кирпичную приступку.
Ну вот, вода готова. Будем пить чай? Конечно же, будем. Нам для просветления мысли он самый и положен.
Он насыпал в кружку цейлонского. Раньше, помнится, был и краснодарский. Но исчез. Возможно, исчез и сам Краснодар. В "Литературной газете" ничего не было о Краснодаре, никакого упоминания. А других изданий Виктор не читал. Может там, в сгоревшем клочке, подающий надежды провинциальный писатель был именно из этого города? Тогда жалко…
Ох, какая чушь лезет в голову!
Виктор залил чай кипятком, побултыхал ложкой в набирающей цвет и запах воде, отрезал хлеба, достал из холодильника маргарин. С бутербродом и кружкой поплыл к окну — всяко лучше телевизора. Даже если нет никого, вон она, за стеклом — природа. Ивы да березки, былинки из-под снега выглядывают, где он еще не сошел.
Подержав чай под блюдцем, для настоя, он хлебнул. Хорошо!
Был, правда, у этого ощущения привкус: тебе-то, сука, хорошо, а другим? Поежился. Иногда мыслью так вдарит, никаких бытовых приборов не надобно. То горишь, то мерзнешь. То елозишь, как на оголенном высоковольтном проводе. Может о природе попробовать писать? Проснулся зайчишка, загудели шмели, затрещал малинник. Кто это там? Медведь! Царь тайги! И тому подобное.
Виктор отвлекся, наблюдая, как Лидия, тяжело налегая на коляску, везет сына обратно. Решительная, закусившая губу. Волосы выбились из-под платка. Бледный Егор сидел безучастно. Следом бежал Елоха и тряс деньгами.
Диалог, едва слышимый из-за двойного стекла, додумывался в голове сам.
— Сергеевна, я ж на свои! — ныл Елоха, выгребая параллельным курсом. — Мы б культурно посидели…
— Изыди! — будто лошадь, мотнула головой Лидия.
Коляска увязла. Лидия надавила на нее, как на соху.
— Ну дай ты человеку! — Елоха упал и встал, выдернул сапог. — Ты посмотри. Мучается же человек! Куда ему без ног? Только пить. Это ж раненая душа.
— Иди ты, Елоха, в ж…
Виктор хмыкнул. Просты деревенские разговоры. Беззлобны, но прямы. Без политесов. Сказано в ж…, значит, в ж… Цензура, конечно, не пустит, но если в голове, то какая уж тут цензура? Говорят, ее и в издательствах уже не осталось.
— С-суууу-ка!
Он вздрогнул от вопля, прорвавшегося сквозь стекло. Егор заколотился в коляске, руки его заскребли через голову, пытаясь достать мать.
— Пошла вон нах… пошла вон!
Крича, он выпал в грязь, как рыба, бывает, выплескивает из ведра в песок.
Виктор оторопело сполз вниз, расплескав чай на треники и подушку сиденья. Это не я, заколотилось в голове. Разве ж я? Я только подумал. Я вообще не о том думал! Лежа среди хрипения диванных пружин и собственного дыхания, он со страхом ожидал нового крика, но было тихо. Не я. Паранойя старческая.
Виктор приподнялся, выглядывая.
Коляска лежала на боку. Егор барахтался на брюхе в разъезженной, мокрой глине, тонул в ней же подбородком, губами, носом. Лидия остервенело пыталась его поднять, но он не давался, загребал руками, кидался комками плывущей грязи. Елоха то подступался помочь, то замирал, словно ощущая собственную бесполезность.
Падал снег.
Наконец у Лидии получилось поймать сына-инвалида за разновеликие культи. Она потащила его обратно к коляске, и Виктор по одному промельку напряженного лица с содроганием ощутил, каких внутренних сил это от нее потребовало.
Димка Елохин, в кои-то веки определившись, словно его огрело по темечку, бросился к коляске, установил ее и, высоко вздергивая ноги, присоединился к Лидии. Вдвоем они кое-как усадили Егора на сиденье. Тот снова стал безучастным, с волос, лица, рук его капало. Психоз прошел, канул в небытие.
Когда коляска выехала на место посуше, Елоха отлип от нее, постоял на месте потеряно, что-то соображая, затем плюнул уходящей Лидии вслед и потопал обратно к магазину. Ну, этот сейчас закупится!
Эх, Егорка! — подумал Виктор, вглядываясь в шевеление веток, скрывших от него Лидию. Он нащупал прилипший к штанине бутерброд и механически принялся его жевать. Что ж ты против матери? Ведь мать. Разве ж она виновата? Уж кто виноват, так я. Кинул камешек, а круги идут, идут. Лет шесть уже барахтается в них страна. И где остановятся, кого захлестнут, кто знает? Страшно! На меня кричи, Егорка! Но вот что: с этим, оказывается, можно жить. С виной можно жить. К ней привыкаешь, как ко всякому другому, теряющему новизну ощущению. Иногда даже расцарапываешь изнутри, будто подзажившую коросту на ранке. А иногда подступит к горлу, и не живи, не дыши, не гляди в мир.
Хлеб загорчил. Виктор выплюнул его в ладонь и замер.
Исповедь! Вот что ему надо написать! Повиниться перед всеми людьми, выдавить сосущее чувство из себя на бумагу, пришпилить точками, связать запятыми, приковать буквами. Чтобы там, распятое, оно корчилось перед чужими глазами и чужими душами, которые и вынесут ему приговор.
Виноват!
Он кинулся к столу, развернул тетрадь на чистом. Пальцы сжали ручку. "Исповедь незнакомца" — вывел он быстро. С первой строчкой тоже все было ясно. Она дрожала, она свербела в гортани. "Я виноват". Без восклицательного. Спокойно, почти скорбно. А дальше…
Ручка споткнулась.
Как увязать? Как свести нити из путаных клубков множества судеб к одной-единственной отправной точке? К глупому роману, написанному молодым идиотом, возомнившим себя великим срывателем покровов? Как развернуть катаклизм из маленького зерна? Возможно, возможно, он много на себя берет. Но кому-то же надо отвечать! И даже если нет его большой вины в крахе, в одичании, в обрушении страны, то маленькая есть точно. Он будто жук-короед проел своей премированной писаниной веру людей в правильность их жизни.