Борис Штерн - Стражи последнего неба
В день своей свадьбы она ощущала глухую, давящую, ничем не объяснимую тоску.
— Это бывает, бывает, — уговаривала она себя, пока усталые, безжизненные почти мамины руки застегивали на ней накрахмаленное платье, взятое на два дня из гмаха[22].
«И у меня будут такие руки в свое время», — подумала Лейла-Двора.
Тоска ее заглохла сама собой, как замирает к ночи шум, доносящийся с городских магистралей, замирает, точно отчаявшись. Только один крик вырвался у нее, когда палец сжало слишком тугое поблекшее от времени кольцо, доставшееся Ицхаку от какой-то из прабабок.
Наутро после свадьбы мама пришла в их темноватую и тесноватую съемную квартиру и долго помешивала ложечкой кофе в чашке. Время от времени пристально смотрела на Двору, точно хотела начать какой-то разговор, — но не решалась: снова опускала глаза и сосредоточенно помешивала кофе. Она сказал только:
— Можешь не рассчитывать на большую семью. И на легкую жизнь тоже.
И печально улыбнулась.
Каждый месяц, в положенный день, Лейла-Двора ходила в микву, совершать ритуальное омовение после двух «нечистых» недель, в течение которых муж не мог к ней прикасаться. Шесть дней кровотечения, да еще семь чистых. И каждый раз она надеялась, что уж на следующий месяц ей здесь появляться не придется. И каждый месяц, пятнадцатого или семнадцатого числа, при полной луне выходила из низкого здания миквы, и в кармане у нее грустно позвякивал ключ от всегда холодного дома.
Ицхак начал хмуриться на третьем месяце семейной жизни. Впрочем, обаяшкой он никогда не был. Если у Лейлы-Дворы только лоб и брови выражали некую тайную, плохо скрытую заботу, то муж ее шел по миру с лицом серьезным и сосредоточенным, шляпа надвинута на глаза, сухие губы сжаты. Скорее всего, он копировал тысячи виденных им достойных образцов с улочек Меа-Шеарим. Тут ему очень помогало то, что природный характер его не вступал в противоречие с этими образцами, скорее наоборот.
Лейла-Двора старалась. Все дни ее были заняты попытками сделать, как нужно. Скатерть расстелить как положено; пододеяльники погладить, как завещала его незабвенная бабушка, светлая ей память; рыбу приготовить именно так, как муж любит, да — прежде всего выбрать ту, где костей поменьше, а она, недотепа, никогда не умела это делать «на глазок». Поэтому Ицхак все морщился и хмурился. Он редко жаловался вслух, но Лейла все понимала и знала, что ей не суждено удержать своего единственного счастья, хмурого и бледного, но уж хоть такого. Она почему-то была уверена, что другого ей на роду не написано. И вот однажды он сказал:
— Ты мне, наверное, не подходишь. Во всех отношениях.
Лейла-Двора стояла над кастрюлей бульона, который снова получился неправильного цвета, не золотистого. Половник вывалился у нее из рук и неуклюже откатился на несколько шагов, поблескивая жирной от супа округлой пастью.
Они всегда были для соседей «той семьей, со странными именами». Маму звали Батя-Шошана. Но так ее никто не называл. А называли попросту Шоши. Ей это очень подходило в молодости, когда она была юркой и тонкой с блестящими огромными темными глазами. С возрастом же, когда мама высохла и померкла, «Шоши» стало звучать уже не как шелест свежих листьев, а как быстрый шорох юркнувшей в подпол мыши.
А еще они были «той семьей, где время от времени кто-то исчезает». Бесследно. Впрочем, оба обстоятельства были не настолько серьезны, чтобы окончательно испортить отношения с хозяевами близлежащих лавочек, соседями и профессиональными свахами. Лейла-Двора мало знала о странностях, окружавших ее семью. Со времен прабабки Майян никто не уходил в ночь, только непонятные имена напоминали о странном то ли проклятии, то ли пророчестве, произнесенном много поколений назад.
С начала зимы мама вела себя очень странно. Она приходила каждый день и часами сидела на кухне, наблюдая за работой Лейлы. Помочь дочери Шоши никогда не пыталась. Просто сидела на табурете, подперев голову сухой рукой, и молчала.
Один раз, в короткую пятницу перед заходом шабата, когда Лейла дула на обожженные впопыхах пальцы, Шоши сказала тихонько:
— Сколько ни дуй, не убережешь… А мне пора уже, верно.
Шабатная ночь выдалась бурной, дождливой и ветреной. Верхушки деревьев трещали натужно; рваные облака сталкивались краями в сумрачном небе; свет фонарей казался мертвенным от постоянной пелены дождя; запахи рыбы и подгнивших фруктов, доносящиеся от магазинов, обострились. В эту ночь Шоши вышла из дому, накинув на голову большую полиэтиленовую накидку — плащ. Вышла и не вернулась больше.
Это событие определило решение Ицхака, до того не до конца ясное.
— Я с тобой развожусь, — сказал он Лейле, отставил тарелку и аккуратно опустил на салфетку ложку. — Кстати, суп опять пересолен, — добавил он.
Ярэах появился на свет ровно через девять месяцев после ухода Ицхака.
В вечер после решающего разговора Лейла как раз должна была идти в микву. И она пошла.
— Может, еще договоримся…
Но она знала: Ицхак не тот человек. Его решение падает единожды и навечно, как камень.
По небу в ту ночь гуляли странные золотистые тучи, и луна была огромной, пузатой, почти оранжевой. Да, еще накрапывал мягкий, желтоватый какой-то, точно пустынным песком или золотом пропитанный дождик.
Стоило Лейле-Дворе выскользнуть из неприметной выкрашенной в мерзкий зеленый цвет двери миквы, как дорогу ей перебежала почти неразличимая в темноте кошка. Тварь, очевидно, направлялась к ближайшему мусорному контейнеру, намереваясь не спеша и со вкусом поужинать обрезками колбасы и сосисочными шкурками. По-хорошему, Лейле следовало вернуться и еще раз окунуться в синеватую, отдающую хлоркой неживую воду бассейна. Подождать, пока надзирающая за «погружением» женщина в бархатном тяжелом платке, который сиял тропическим цветком вокруг ее усыхающей головки, произнесет густым прокуренным голосом: «Кошер, кошер, кошер…»
Трижды, обязательно. Три раза должна Лейла погрузиться с головой в теплую воду, так, чтобы ни волоска не осталось снаружи, тогда — правильно, верно, как заповедано, «кошер». Потом снова набросить на себя холодную тяжелую одежду, скрипнуть дверью и, выйдя на улицу, смотреть только в небо, считая огромные белые звезды, похожие на личинки. Но ей почему-то совсем не хотелось возвращаться. Вернуться значило еще раз высидеть очередь, войти в комнатку с маленькой, пахнущей недавней дезинфекцией ванной; намылить холодную голову, не желающую отогреваться даже под ласковой водой; нажать кнопку звонка и подождать, пока придет женщина в ярком платке на сухой головке… И снова «кошер, кошер, кошер» под неистребимый запашок хлорки.
Поэтому она наплевала на дурную примету и отправилась прямиком домой. Ицхака не было. В последнее время он часто задерживался в ешиве допоздна, очевидно, хотел избавиться от общества постылой жены, которая станет смотреть на него ласковыми глазами, пододвигать переслащенный чай, дрожащий в стеклянной кружке с мыльным следом от средства «Фейри» у ручки. Будь у Лейлы-Дворы привычка читать, она бы нырнула с головой в какой-нибудь женский роман, которые создаются во множестве для женщин, уже брошенных мужьями. Но от подобной привычки ее избавляли происхождение и воспитание. Поэтому Лейла просто подложила под голову ладошку и заснула, произнеся перед тем положенные слова вечернего «Шма». Что случилось дальше — то скрыто мраком ночи. Однако следующим утром Лейла нашла на подушке черный жесткий волос Ицхака. Весь день она чувствовала себя счастливой, а вечером несмело спросила у мужа: «Не могло ли так произойти случайно, что…»
— Не могло! — отрезал Ицхак, не дослушав. — Суп недосолен, — добавил он, — и вообще, тебе незачем больше готовить для меня.
Так, в оранжевую ночь в конце лета, за три недели до Рош а-Шана, был зачат Ярэах. Тогда еще никто не догадывался, кто он и что ему предстоит. Ицхак всегда отрицал свое отцовство и называл Ярэаха не иначе как «этот мамзер»[23]. Через неделю после той злополучной ночи Ицхак потребовал, чтобы Лейла «убралась куда угодно». Он давно ей говорил, что они не уживутся.
Лейла-Двора вышла из квартиры в раскаленный полдень. Сумка со сломанным правым колесиком прыгала за ней по асфальту, точно верная старая собака, на каждой колдобине из внешнего кармашка выглядывала сиреневая зубная щетка. С большим трудом она сняла подвальную студию с паукообразной трещиной на потолке.
«Не протекает, — проворчал хозяин, проследив ее взгляд, — впрочем, не хочешь — сними в другом месте». Он был равнодушен и спокоен. Женщине, которую муж выгнал из дому, очень непросто было найти квартиру в этом районе. При разводе в раввинатском суде Ицхак утверждал, что вот уже три месяца не прикасался к жене, поэтому она никак не может быть беременна, а если вдруг, то ни в коем случае не от него. Раввины посмотрели на некрасивую шмыгающую носом Двору — и развели их без дополнительных вопросов.