Александр Морозов - Программист
Далее, стандартные программы призваны сократить время на программирование. Программирование при помощи БСП (библиотеки стандартных программ) подобно крупноблочному строительству. Итак, одна БСП сокращает время на программирование, и другая сокращает. Какая лучше? Естественно, та, которая больше сокращает, Значит, нужно замерить. Нужно идти в НИИ, на заводы, где используются соответствующие БСП, и замерять время программирования разных задач. Заняться чем-то вроде социологического обследования… Бр-рр.
В трех системах о сокращении времени программирования не говорится вообще ничего. А в СК приводятся данные, что использование стандартной программы печати на АЦПУ сокращает время программирования в 3–4 раза. Но как это замерялось? На каких программистах, на опытных или начинающих? Никаких подобных данных в описанит, конечно, нет, и поэтому научная ценность приводимых цифр весьма сомнительна.
Передо мной начиная брезжить истинный смысл оброненных как-то Лаврентьевым слов, что теории, формального аппарата для описания систем матобеспечения не имеется. Как же я без теория буду их сравнивать? По каким параметрам? Можно было бы сравнить по результатам долголетнего практического использования, но из четырех систем на практике использовалась только СК. И то фрагменты. И ведь люди просто пользовались программами, а не замеряли их эффективность. Кому это нужно, проводить двойную работу?
Кому это нужно? Кому нужно то, что я делаю? Борисову? А почему он не делает того, что нужно мне?
Состояние дзен прошло. Теперь и знал, что мне хочется делать. Мне хотелось вспоминать, без конца вспоминать и копаться в последнем разговоре с Телешовым. Без конца копаться и исподволь, потихоньку наматывать, как пряжу на пальцы, оправдания я объяснении.
Почему же я опять сдал? Почему позволил? Откуда идет мое неистребимое желание, чтобы всем было хорошо, чтобы не смотрела сухими скучными глазами Лиля Самусевич, чтобы не сердился Борисов, не косился Акимов и не кусал губ обладающий единственным талантом — волей Телешов?
Самусеннч мне твердят, что не понимает меня, Леонов (руководитель группы координации) мне твердят, что не понимает меня, а лучший друг Коня Комолов все объясняет волей к власти. Тем, что у Телешова ее больше. Ну хорошо, воли к власти так воля к власти. Называйте как хотите. Но это же ничего по объясняет. Почему — ставлю я прямой, резкий, как тень в Сахаре, вопрос, и все объяснения разбегаются врассыпную субтильные и никчемные. Вы мне говорите: так и так. А я спрашиваю: а почему так и так? А почему нельзя, чтобы вот так и эдак? Почему у Телешова воля к власти сильнее чему меня? На это могу ответить только я. Только я сам.
Я был самый младший в семье. И когда отца убили на войне, мать осталась одна с тремя детьми и пенсией за мужа, пенсии, конечно, не хватало на жизнь четырех человек. Она поочередно отдавала нас сначала в детсады, а потом в пионерлагеря, но мне запомнилось не это.
Мы оставались втроем дома, а мать уходила на работу. Я (мне 4 гда) сидел на диване и смотрел, как разворачивались игры двух сестер. Они играли увлеченно, с выдумкой, во часто игры кончалась драками. Они вцеплялись друг другу в волосы, и старшая сестра, конечно, одерживала верх. Я помню, несколько раз дело доходило до разбитого в кровь носа.
Теперь мне понятно, что это были если и достаточно резкие, но все же детские драки, стычки не могущие нанести никому серьезного вреда. О, теперь-то а это понимаю! Но тогда… по мере того, как глаза мои расширялись от страха и все больнее и невыносимее становилось смотреть на то, что происходят передо мной, а моя спина все теснее втискивалась в холодную клеенчатую спинку дивана — сердце мое начинало гнать кровь какими-то сумасшедшими, взрывными толчками. Я терпел, сколько мог, терпел до последнего мгновения, пока наконец последняя, самая судорожная и мощная волна крови не затопляла глаза, уши, мозг… И я слышал вокруг только теплый, красный звон… И тогда я отворачивался к стенке и истерично, пронзительно кричал…
И сестры оставляли друг друга. Они подходили ко мне, утешали меня, смеялась надо мной… Но я еще глубже зарывался в одеяло, в последнем, заводном отчаяние и махал руками и ногами, стараясь, чтобы они не прикасались ко мне вплотную. Я видел, что надо мной маячит существо с ликом моей сестры, но под этим лицом проступал облик чудовища.
Потом видение исчезало. Я доверял им и доверял своим глазам. И я умолил их больше не драться, я плакал и униженно просил, и они снова смеялись, и старшая садилась читать мне братьев Гримм.
А теперь мне говорят, но я талантливей Телешева. Боже мой, как будто это не так очевидно, что это надо еще подчеркивать. Теперь они говорят мне, что не понимают меня.
Талант — новизна. Каждый человек — новизна. То, чего раньше ве было. То, чего раньше не было, приходит в плотный мир, и ему надо втиснуться в этот мир, как втискиваются в до предела набитый трамвай. Надо толкаться,
наступать на ноги… Надо ли? Оказывается, надо. Зазвонил телефон.
Голос Лиды — голос из мира, где не знают слов «пролом черепа», где пожилые женщины, аккуратно завитые и подкрашенные, с белоснежными, накрахмаленными воротничками, обносят гостей вазочкой с печеньем, где беззаботная семнадцатилетняя хохотунья с разбега садится за рояль, берет несколько аккордов из вальса Шопена, затем делает дурашливо-испуганные глава в снова убегает на террасу. Из мира, де не стоят а очередях, а берут продукты в столе заказов, где в межсезонье нанимают сторожей на дачу, чтобы смотрели за собакой, где деликатно не замечают стоптанных ботинок подростка, провожающего из школы их дочь или внучку.
Я машинально-тепло поздоровался, машинально-приветливо что-то схохмил и машинально-просто замолк, думая о своем.
— Гена, вы что там, уснули? — снова донесся до меня голос Лиды.
— Нет, нет, — поспешно встрепенулся а.
— Ну так как, вы идете или нет? — спросила Лада уже немножко нетерпеливо. Я чувствовал себя болваном, но какая-то заторможенность мешала мае с ходу включиться в самоходно-мимоходную игру под названием «отношения в XX веке». Я спросил:
— Простите, Лида, но мне все-таки немного не ясно, что там будет?
Как видно, я спросил правильно, потому что из дальнейшего стало ясно, что детали Лида еще не объясняла.
— Понимаете, Гена, — заговорила она, и мне стало стыдно ее озабоченности и серьезност, у нас на Волхонке намечается небольшая свалка. Один чудак, Разуваев, вы его, наверное, не знаете, будет делать доклад о семиотеке поз. Понимаете? Человеческих поз. Каждая поза имеет свое значение, и причем у разных народов все это по-разному. Я тезисов не читала, но вы знаете, если докладывает Разуваев — это всегда интересно. («Если шайба у Фирсова — это всегда опасно», — отметил я про себя.) А потом, вы знаете, у него выходы на абстрактную семиотику, говорят, очень интересные. А это уж и вовсе ваша специфика. Вы же мне говорили, что разными системами занимаетесь… Алло, вы меня слушаете?
— Да, да, Лида, конечно.
— Ну в общем так: если вы, Гена, хороший системщик, вам это должно быть интересно. А после доклада, так и быть, проводите меня: Я уже правило установила: чем ближе мы подходим к моему дому, тем невероятнее расцветает ваше красноречие. Я хочу послушать, что вы скажете о Разуваеве и… вообще… Ну, словом, идет?
— Идет, — ответил я. А потом сказал: — Лида, приезжайте ко мне.
— Гена, у вас что-нибудь случилось? — спросила она медленно.
— Да так, по мелочам.
Молчание длилось секунд пятнадцать. Затем она сказала:
— Хорошо. Я приеду через полчаса.
И повесила трубку. Я не успел даже предложить встретить ее.
Я вернулся в комнату и на всякий случай (не очень веря, что придет) провел кое-какие приготовления. Снова убрал стол, на этот раз очистил его от бумаг. Убрал диван, то есть растворил этюд Куббеля в мешанину фигур и пешек и спрятал эту мешанину в доску. Поставил на стол тарелку с яблоками.
Затем я нацепил галстук и причесал свалявшиеся, как у пса, волосы. Полагалось вроде бы сбегать за бутылкой вина, но слабая вспышка энергии уже иссякла. К тому же оставалось десять минут до срока, к тому же я все еще не особо верил, что Лида придет. Адрес мой она знает — и вспомнил, что, когда мы виделись в последний раз, я в одном из импровизированных автобиографических отступлений назвал его.
Адрес мой она знает, меня она тоже знает. Пока с самой лучшей стороны. Что еще нужно, чтобы прийти? Ах, да, желание. Возможность у нее есть, а вот желание? Нет, пожалуй, не то. Дело не в желании. Она, конечно, с удовольствием пошла бы на доклад этого Разуваева-Раздеваева. Там, конечно, масса ее знакомых, она всех знает, и все ее знают. Но я вроде бы действительно заинтриговал ее своей меланхолией. Вернее, не заинтриговал, а задел. Вернее, не задел, а огорчил.
На словомысли «огорчил» раздался звонок. И одновременно со звонком я вспомнил, что в холодильнике стоит запретный и заветный сосуд: «драй джин», сданный на хранение мне Витей Лаврентьевым, чтобы выпить не просто так, без повода. «Ни хрена, — подумал я с веселой злостью, — ни хрена с тобой не случится, Витенька. Я тебе три «портвея» за твой джин поставлю. Кто же виноват, что у меня повод наступил раньше, чем у тебя?»