Рэй Брэдбери - Высоко в небеса: 100 рассказов
Рот у меня тут же растянулся до ушей. Щеки запунцовели, как испанские апельсины. Ноздри запели дудками. А ноги украдкой засеменили, приплясывая, в неподвижно стоящих ботинках.
Арфа наигрывала «Янки Дудль».
Заметила ли эта женщина, что я стою рядом как идиот, дрожа от волнения? Нет, подумал я, так случайно совпало.
И тут мне снова стало грустно.
Кажется, подумалось мне, она даже не видит своей арфы. Не слышит, что играет!
Так и есть. Ее руки словно сами по себе подпрыгивали и резвились в воздухе, щипали и дергали струны, они были похожи на двух старых пауков, которые быстро ткут сети, а потом порыв ветра рвет их, и пауки начинают ткать заново. Она просто дала волю своим пальцам, а сама глядела по сторонам, словно сидя у окна в доме напротив и лишь изредка бросая взгляд на улицу, чтобы присмотреть за своими руками.
«Ах…» — вздохнула внутри моя душа.
И вдруг:
«Вот он, твой шанс! — чуть не закричал я. — Боже правый, конечно!»
Но я сдержался и дал арфистке увязать в тугие снопы заключительные аккорды «Янки Дудль».
И тут с замиранием сердца я произнес:
— Вы играете потрясающе!
Мое тело сразу полегчало на сотню фунтов.
Женщина кивнула и заиграла «Лето на морском берегу» так, словно ее пальцы ткали узорное кружево прямо из воздуха.
— Вы на самом деле играете потрясающе, — сказал я.
Еще семьдесят фунтов долой.
— Когда играешь сорок лет, — ответила она, — уже не замечаешь.
— Вы так хорошо играете, что могли бы выступать на сцене.
— Ишь чего захотели! — Ее руки, словно два воробышка, ныряли меж нитей ткацкого станка. — На кой мне эти оркестры и ансамбли?
— Это работа под крышей, — сказал я.
— Мой отец, — говорила она, в то время как ее руки двигались туда и обратно, — сделал эту арфу, великолепно играл на ней сам и научил играть меня. Ради бога, сказал он мне, держись подальше от работы под крышей!
Пожилая женщина сощурилась, припоминая.
— Играй за, перед, вокруг стен концертных залов, — говорил мне отец, — но только не внутри, музыка там задыхается. Это все равно что держать арфу в гробу!
— А разве дождь не вредит вашему инструменту?
— Отец говорил: жара и влажность вредят арфам лишь внутри помещений. Выноси ее на улицу, пусть дышит, извлекай верные ноты и тембры из воздуха. Кроме того, говорил он, когда люди покупают билеты, каждый из них считает, что может освистать тебя, если ты не обхаживаешь его со всех сторон и не играешь для него одного. Будь в стороне от этого, говорил мой папаша, в один год они будут превозносить тебя, а на другой — ругать. Иди и сядь там, где они проходят мимо; если им понравится твоя песня — отлично! А те, кому не понравится, сбегут прочь подальше от тебя. Тогда, девочка, ты будешь иметь дело только с теми, кто по-настоящему к тебе расположен. К чему запирать себя в одной клетке с враждебными демонами, если можно дышать свежим ветром улиц с преданными ангелами? Но я разболталась. С чего это вдруг?
В первый раз она посмотрела на меня пристально, сощурившись, как человек, вышедший из темной комнаты на свет.
— Кто ты? — спросила она. — Тебе удалось разговорить меня! Что ты здесь делаешь?
— До последней минуты валял дурака, пока не вывернул вот из-за этого угла, — сказал я. — А мог бы Колонну Нельсона разнести. Мог бы по карманам пошарить в очереди у театра, раздвигая всех локтями, а вслед мне неслись бы стоны и брань…
— Что-то не вижу, чтоб ты этим занимался. — Ее руки принялись вить в воздухе следующий ярд песенной нити. — Что заставило тебя передумать?
— Вы, — сказал я.
Я словно выстрелил ей из пушки в лицо.
— Я? — переспросила она.
— Вы подняли этот день с мостовой, встряхнули его хорошенько и снова пустили бегать с восторженным криком.
— И это сделала я?
Тут я впервые услышал, как из мелодии выпали несколько нот.
— Или, если хотите, это сделали ваши руки, которые выполняют свою работу сами по себе, без вашего участия.
— Белье требует стирки, и ты его стираешь.
Я почувствовал, как мои ноги и руки снова наливаются свинцом.
— Не говорите так! — взмолился я. — Отчего мы, случайные прохожие, можем наслаждаться этой музыкой, а вы — нет?
Она покачала головой; руки ее замедлили свой полет.
— А вам-то какое дело до того, наслаждаюсь ли я?
Я стоял перед ней, и мне так хотелось повторить ей то, о чем говорил тот человек в баюкающей тишине паба «Дулиз», но как я мог? Как я мог описать тот ворох красоты, который на всю оставшуюся жизнь заполнил мою душу, рассказать, как я с игрушечным совком в руке раскидываю вокруг частички этой красоты, возвращая их миру? Стоило ли мне перечислить все свои долги перед теми людьми, которые говорили со мной со сцены или с голубого экрана, которые заставляли меня смеяться, плакать или просто давали заряд жизненной энергии, но никто из темноты зрительного зала не осмелился крикнуть: «Если тебе когда-нибудь понадобится помощь, знай: я твой друг!»? Может, надо было рассказать ей про того человека, с которым я ехал в автобусе десять лет назад: он так легко и непринужденно заливался смехом, сидя на заднем сиденье, что все остальные, постепенно оттаяв, горячо и бесшабашно хохотали всю дорогу, но ни один смельчак не подошел к нему, не взял за руку и не сказал: «Ох, парень, ну и развеселил ты нас сегодня, благослови тебя Господь!»? Как я мог поведать ей о том, что она всего лишь часть огромного списка давних и неоплаченных долгов? Нет, ничего такого я не мог ей сказать. И тогда я начал так:
— Вы можете кое-что себе представить?
— Попробую, — ответила она.
— Представьте, что вы американский журналист, ищущий материал для статьи, сидите вдали от дома, жены, детей, друзей холодной зимой в неприветливом отеле, в дождливый, пасмурный день, который не сулит вам ничего, кроме разбитого стекла, жеваного табака и грязного снега в вашей душе. Представьте, вы выходите на эти хмурые улицы, черт побери, заворачиваете за угол, а там — маленькая женщина с золотой арфой, и все, что бы она ни сыграла, превращает зиму в осень, весну или лето — в другое время года, которое приходит для всех и для каждого. И тает снег, рассеивается туман, ветер веет июньским зноем, и десятка лет твоей жизни как не бывало. Представьте все это, пожалуйста.
Она перестала играть.
Внезапная тишина обрушилась на нее.
— Ты чокнутый, — произнесла она.
— Представьте, что вы — это я, — попросил ее я. Вот я иду обратно в свой отель. И по дороге мне хотелось бы слышать какую-нибудь музыку, все равно что. Сыграйте. И когда будете играть, зайдите за угол и послушайте.
Она положила руки на струны и остановилась, шевеля губами. Я ждал. Наконец она вздохнула и издала жалобный стон. А потом вдруг закричала:
— Убирайся!
— Что?..
— Из-за тебя у меня руки сделались как крюки! Посмотри! Ты все испортил!
— Я только хотел поблагодарить…
— …мою задницу! — кричала она. — Безмозглый дурак, скотина! Не суйся, куда не просят! Занимайся своими делами! Оставь меня в покое, парень! О бедные мои пальчики, вас испортили, испортили!
Она смотрела то на них, то на меня с каким-то ужасным, пристальным вниманием.
— Проваливай! — закричала она.
Я в отчаянии бегом бросился за угол.
«Вот! — думал я. — Что ты наделал! Что ты наделал! Все ей испортил своей благодарностью. И себе тоже, тебе придется жить с этим! Дурак, кто тебя тянул за язык?»
Прислонившись к стене, я сполз вниз. Так прошла, наверное, минута.
«Пожалуйста, леди, — думал я, — давай. Сыграй. Не для меня. Сыграй для себя. Забудь, что я сказал! Ну, пожалуйста!»
Тут я услышал несколько робких, несмелых вздохов арфы.
И вновь тишина.
Вдруг снова подул ветер и донес до меня звуки арфы, игравшей медленно-медленно.
Это была старая песня, я помнил ее слова. И я начал напевать их про себя.
Походкой легкой с песней
Сквозь бури ты иди,
Но ни травинки нежной
Ты не порань в пути.
«Да, — думал я, — продолжай».
Понежься в летнем зное
И отдохни в тени.
Благодари за муки,
За встречи и разлуки,
Ведь путь земной недолог,
Пусть шаг твой будет легок,
Не рань того, кто дорог.
И уходя навеки,
Отдай, смежая веки,
Земному свой поклон.
Ты заслужил сей сон.
«Надо же, — думал я, — какая же она мудрая, эта старая женщина».
Походкой легкой с песней
Сквозь бури ты иди.
От восхищения я готов был задушить ее в объятиях.