Альфред Кубин - Другая сторона
— О, прежде их было больше, и без сетки они куда красивее! — улыбнулась Мелитта. И тут мне стало страшно. Я почувствовал, что бледнею.
То, что затем случилось, я, видно, никогда не смогу себе до конца объяснить… За предыдущие дни я пережил самые ужасные потрясения, какие только в силах вынести человек. Я был сломлен, я лежал во прахе, обессиленный и отчаявшийся.
Быть может, нашей природой управляет некий закон маятника? Иначе как могло случиться так, что именно сейчас мне исподтишка и в то же время внезапно закралась в голову самая низменная мысль?
Почти в тот же миг я почувствовал, как во мне глухо зашевелились необъятные силы. Все это происходило где-то в глубине, тогда как на поверхности своего сознания я искренне негодовал на самого себя. Но тут же все молниеносно превратилось в единую, собранную, непреклонную волю: видно, так было определено свыше; я стал рассудительным и расчетливым, как змея. Внешне же я оставался мужчиной, курящим сигару.
Мелитта отложила свое рукоделие и спокойно произнесла: «Как художник вы, верно, знаете толк в красоте».
К этому моменту мои мысли приобрели кристальную ясность.
Я горел желанием действовать — но прежде было необходимо прозондировать почву.
— Без сетки ваши волосы, должно быть, выглядят поистине великолепно! — заметил я и спрятался за клубом дыма.
— Боюсь, вы были бы разочарованы! — с этими словами она вновь склонилась над работой и несколько раз хихикнула.
«Ах, так…» — подумал я; нет, такая игра была не по мне, я никогда не занимался флиртом. Я спокойно встал и заметил с холодной галантностью: «Жаль, что ваш супруг — не художник». (Это был отвлекающий маневр; противник должен был продвинуться вперед и обнаружить себя.) И действительно: «Боже мой, он вообще ничего не замечает!» Эта фраза сопровождалась презрительным пожатием плеч; ничего другого я и не ожидал. Теперь она была моей. Правда, пока еще ничего не случилось, ситуация была совершенно безобидной.
Вошла горничная. «Господам еще что-нибудь угодно?»
— Нет, вы можете идти!
— Что бы вы сказали, если бы я набрался дерзости и попросил вас открыть волосы?
(Я должен был задать этот вопрос, прежде чем затянуть петлю, ибо отказ с ее стороны выглядел бы просто смешным.)
— Сегодня — в день похорон вашей жены?
(Мнимый укол.)
— Но ведь кроме смерти есть еще и жизнь! — продолжал я актерствовать. Она еще пыталась сопротивляться, но разве она могла серьезно противостоять той силе, что уже все решила?
— Ну, если вы хотите, если это может вас утешить…
(Ага, скрытая шпилька вдовцу, ее последняя защита!)
«Как же глупы эти женщины… все на один лад…» — невольно подумалось мне. Мелитта встала и занялась своей прической.
— Девушка больше не придет? — очень спокойно и тихо спросил я.
(Это было подведением черты и одновременно заботой о том, чтобы игра не длилась бог весть как долго. Кроме того, я почувствовал, что начинаю терять с таким трудом приобретенную ясность мысли.) Из ее уст тихо прозвучало: «Мы в безопасности». (А чего еще можно желать?) Две роскошных золотисто-каштановых косы ниспали ей на спину. Она зашла за высокую ширму у камина и полностью распустила волосы.
Я рассыпался в комплиментах и продемонстрировалсвою детальную осведомленность в предмете, вставив попутно несколько чувственных выражений. Мне ведь были нужны не столько волосы…
У меня перехватило горло. Я понял, что если буду и впредь продолжать свои разглагольствования, мои слова начнут казаться идиотскими.
— Неужели ваши волосы — единственное, чем может восторгаться художник? Да в жизни не поверю, сольстил я и заметил, как сконфузилась Мелитта.
— Вы требуете бог весть чего, — с деланным возмущением возразила она. Ее румянец подтвердил мне, что ее сопротивление тает. Дрожащими пальцами я стал, выполнять обязанность горничной…
В будуаре возле столовой два небольших бра источали мягкий матовый свет. Мне хотелось бы видеть фигуру женщины яснее, но в то же время я и радовался этому приглушенному освещению. Я почувствовал дурманящий аромат, ставший слишком хорошо известным мне с тех пор, как я жил в стране грез… и моя жена словно никогда для меня не существовала…
На улице было тихо, ночная буря улеглась, но сырость и холод остались. Раздалось бряцание сабли, приближались двое прохожих.
— Проклятые чаевые! — услышал я такое знакомое блеянье Кастрингиуса.
Я помчался во весь опор, чтобы оказаться как можно дальше от виллы. Никто и ничто не смогли бы вернуть меня туда.
В кафе я заказал крепкого пунша и мрачно пошутил: «Наконец-то один!» После третьей рюмки я подвел баланс тому, чего я добивался в жизни и чего добился: ровным счетом ничего. Мне во всем везло так же, как Бренделю в его любовных похождениях. Я гнался за иллюзией счастья, которое дразнило меня. Я больше ничего не хотел знать об этом балагане. На четвертой рюмке я брел по колено в болоте мыслей о самоубийстве. Лучше уж не жить, чем прозябать шутом среди шутов.
При этом меня мучило раскаяние за недавно совершенное. Я молил прощения у мертвой. Уже несколько часов, как ее покрывала земля, она была заточена и покинута в своей деревянной темнице, а я должен был влачить груз живой плоти. Даже в такие часы меня преследовали грешные мысли, они надувались и лопались во мне, как пузыри.
На пятом стакане пришло решение: напиться до бесчувствия и — в воду! От беспрерывного курения горел язык, голова гудела, мысли путались…
За соседним столиком говорили о мельнице. Якоба, исчезнувшего мельника, видели еще в конце прошлой недели, ниже по течению, где он переправлялся на пароме на другой берег реки; там начинается дорога, ведущая через бескрайний девственный лес — малоизвестную, незаселенную область страны грез. По ночам оттуда регулярно доносились поистине адские симфонии шумов, слышные и по эту сторону реки. «Вероятно, мельник заблудился и стал жертвой какого-нибудь хищника…» — такого мнения придерживались здесь. И тем не менее с исчезновением связывали имя второго брата, и на нем лежало тягчайшее подозрение.
Я пил черный кофе и мрачно констатировал свою неспособность ни к жизни, ни к самоубийству. «Буду вести растительное существование между этими двумя возможностями… и ждать смертельного удара, который, конечно же, не заставит себя долго ждать». Взгляд в зеркало явил мне больное, опухшее лицо.
Было три часа утра, когда я съел три порции ветчины и еще пирожок с изюмом; меня одолел волчий голод. Потом появились Кастрингиус и де Неми. Художник сразу заметил меня, но я торопливо схватил «Голос» и уткнулся в него. Оба поняли, что я хочу этим сказать. А мне бросилась в глаза моя фамилия, набранная в разрядку: это был некролог о моей жене. Из-за газетного листа я невольно следил за руками Кастрингиуса; одна из них, правая, свисавшая в данный момент со спинки стула, напоминала какой-то инструмент; возможно, имела место атрофия или атавизм. Я называл его короткие, мясистые пальцы с широкими, желтыми, растрескавшимися ногтями «корабельными винтами». Но поскольку я знал, что мой коллега в сущности не переваривает меня, я был с ним предельно вежлив.
Хозяин кафе приблизился к моему столику и заспанным голосом спросил, собираюсь ли я возвращаться на прежнюю квартиру. «Боже меня упаси!» Я объяснил ему, что в данный момент у меня нет крыши над головой, и спросил, не может ли он что-нибудь мне посоветовать. «Вы можете жить у меня».
У него была комнатка, узкая и длинная, как коридор. В ней я проспал остаток ночи, в ней и остался. Кровать стояла в темном алькове за занавеской. Помещение казалось мне таким знакомым, словно я никогда не жил в другом; в компании с обтрепанными и пожелтевшими кожаными креслами, старомодными стоячими часами и пузатой кафельной печкой я чувствовал себя как дома.
Смертельно усталый, я сразу уснул и был разбужен только через сутки с лишним, когда притащили мой пульт для рисования.
Меня охватила лихорадка работы: за следующие полгода я под действием скорби создал свои лучшие вещи. Я усыплял себя творчеством. Мои рисунки, выдержанные в мрачной и блеклой цветовой гамме страны грез, скрытым образом выражали мое горе. Я добросовестно штудировал поэзию серых дворов, заброшенных чердаков, пыльных винтовых лестниц, заросших крапивой садов, знакомился с бледными красками кирпичных и деревянных мостовых, с черными дымовыми трубами и закопченными каминами. Я постоянно варьировал меланхоличный основной тон, способ передачи ощущения заброшенности и бесплодной борьбы с непостижимым. Кроме этих листов, которые я продавал частным лицам и публиковал в «Зеркале грез», я писал еще и другие картины — небольшие циклы, предназначенные для избранных. В них я пытал ся создать новые формы, следуя таинственным, осознанным мною ритмам — они вились, переплетались и отскакивали друг от друга. Я пошел еще дальше. Отказавшись от всей знакомой техники, кроме штриха, я за эти месяцы разработал своеобразную линейную систему. Фрагментарный стиль — скорее знак, чем рисунок — выражал малейшие колебания моего настроения, словно чувствительный метеорологический прибор. Я назвал этот метод «психографикой», позже я собираюсь опубликовать необходимые пояснения. Вообще, в творчестве я нашел облегчение, в котором так нуждался. Но, будучи далеким от того, чтобы примириться с судьбой, я, в сущности, жил лишь наполовину.