Владимир Соколовский - Последний сын дождя
— Ставай, говорю! — заорал Сурнин. — У меня вот здеся, здеся болит, понял ты, сатана? — Он приплясывал и бил себя кулачком по тощей груди под фуфайкой. — Баба у меня помирает, вот что!
Федька бухнулся на колени и пополз к кентавру.
— Помоги! Подыми ее! — задыхался он. — Ведь ты это знашь! Недаром Ванька-то к тебе рвется. А Егутиха дак та точно сказала, что ты, мол, один в состояньи… Ну, пойдем, Мироша! Куды я без нее, без моей-то Милечки-и?!
Кентавр снова помотал головой и отвернул лицо к стене.
— Ты пойдешь, пойде-ошь! — Сурнин сорвал с себя ружье и отвел курок. — Я тебя, собака, научу свободу любить!
Лицо Мирона еще больше подернулось страданием. Что ж, надо было ждать, что этим кончится! Он быстро подался к Федьке, оскалив зубы и свистнув из горла гнусавым зыком. Федька отскочил в угол земляночки.
— Но-о, балуй! — крикнул он, задрожав от страха.
— Нельзя идти! — хрипел Мирон. — Я не буду делать то, чего от меня хотят люди. Живу только сам.
— Ишь ты! Один, значит, хошь быть, а? Не-ет, уж ты плати! Обихаживал тут тебя кто? А хлеб тебе кто носил? Авдею-егерю кто глаза отвел? Ежли бы не я, так он тебя давно выследил бы! — захвастал Федька и вдруг заорал, понизив голос до невозможного предела: — Ставай, говорю, курва! Застрелю-у-у!..
И, напружив ноги, оттолкнувшись руками от земли, Мирон поднялся. Упершись в потолок, он снял и отбросил наружу несколько хилых жердочек. Клубом внутрь вошел мороз. Федька мигом выскочил из землянки, стал разбирать крышу.
30
Холодной ясной ночью они шли по лесу, по Федькиной лыжне. Деревья скрипели и стреляли от внезапно схватившего их мороза, и снег падал сверху на легко бежавшего впереди лыжника и тяжко бредущего за ним, проваливаясь чуть не по брюхо в глубокие сугробы, полуконя-получеловека. Кентавр, похоже, нисколько не мерз на холоде, и Федьку это удивляло. Когда оба выбрались из земляночки, он предложил Мирону свою фуфайку, но тот только легонько оттолкнул его. По виду он нисколько не злился на Сурнина за доставленное беспокойство, тот сначала был ему за это благодарен и признателен, но после, подумав по дороге, приосанился: «Ну и правильно! Ведь я твой спаситель. Долг, как говорится, платежом красен!» Ему было бы все-таки очень приятно, если бы друг-сердяга накинул на себя его фуфаечку. Сам-то Федька не заколеет на лыжах, дело привычное, ну, разве что простынет маленько — какая беда, добежал бы и в рубахе да спецовочной куртке! Это не главно! Главно — как там Милька? Дождется ли?..
Убегая недавно из дому за кентавром, Федька встретил в лесу идущего навстречу Авдеюшку. Егерь катил на лыжах, деловитый и мрачный, двустволка качалась за спиной: грозный страж! «Прибежал мне на пересменку? — крикнул он Федьке, остановясь. — М-молодец! Ружье-то в порядке? Ну и лады! Ежли, значит, встренешь тварюгу — стреляй, бей беспощадно, только и делов!..» — «А ежли она только сблазнит?» — спросил Сурнин. «Я те сблазню! — Кокарев сунул ему под нос кулак в варежке. — Мотри у меня! Пять лет тебе корячится — ты не забыл?» И, глядя на удаляющегося по лыжне егеря, Федька едва сумел преодолеть соблазн всадить ему в спину, между лопаток, тяжелый патрон. Оттащить подальше от тропы, забросать хворостом, присыпать снежком — и после этого уж делать любые свои дела без всякой помехи. Однако борьба была недолгой: убоявшись своих мыслей и в то же время проклиная трусливую окаянную натуру, Сурнин сморкнулся истерически, огляделся кругом, словно отыскивая свидетелей совершенного уже убийства, и пуще прежнего припустил к земляночке. Нет, пролить человечью кровь — это было уж свыше его сил! Но сама мысль о смерти, которую он мог учинить другому, придала ему некоторую смелость.
Скорея! Скорея! Пропадат Милька! Погибат! Баба моя!..
Мирон устал. Он останавливался, отдыхал, склоняя голову на уродливо широкую грудь. Федька торопил тогда: — Скорея! Скорея! — И кентавр снова принимался месить за ним глубокий снег. Тяжко в мозг била густая горячая кровь, и болела рана на крупе.
Шагая следом за Федькой, Мирон пытался понять, какая же сила подняла его и заставила идти неизвестно куда, врачевать какую-то женщину. Нет, он не испугался ружья. Просто крик был таков, что неожиданно подчинил его человеку. Потянулся тонкий нерв, зазвенел в жаркой от бушующей в ней страсти землянке.
Кентавр даже не представлял, что он должен делать. Но чувствовал, что если и есть для него избавление от опостылевшей свободы, то — вот оно, и неизвестно, будет ли еще случай… И потом, человек доказал свою силу над ним. Теперь — его очередь.
Превозмогая боль, он брел за Федькой, останавливаясь все чаще и чаще. Но вот лыжник остановился сам; что-то воскликнул, указывая вдаль. Мирон поднял глаза и увидал совсем недалеко огни. Он вышел к людскому жилью.
31
К приходу в избу Федьки Милька впала в забытье. Лоб у нее был ледяной, по всему лицу — мелкий пот. Кроме нее и ребят, в доме находился еще Иван Кривокорытов, понурившись, он сидел возле Милькиного изголовья, изредка подтыкал подушку. При виде Федьки он поднялся и бессильно развел руки.
— Ты чего здесь делаешь? — спросил Сурнин. — Ладно, леший с тобой… Она-то как? Жива?
Кривокорытов кивнул.
— Ну, так… А теперь — уходи-ко, Иван, отсюда. Не надо тебе больше здесь быть. Давай уходи.
Иван вышел на середину горницы, встал против Федьки; постоял так, набычившись, и быстрым шагом покинул избу.
— Доча! — сказал Федька Дашке-растрепке. — Иди, одевать станем мамку-ту.
— Нашто? — удивилась Дашка — С ума сошел, что ли?
— Тебя не спрашивают! Исполняй отцовску волю!
Вдвоем они обернули Мильку в ее пальто, сверху окутали еще старым ватным одеялом, надели на голову шалюшку и — Федька спереди, под мышки, Дашка сзади, за ноги, — потащили ее во двор. Там тускло горела лампочка, и горбился, жался в углу кентавр, пугливо озираясь. Сурнин положил Мильку на верх небольшого крылечка и крикнул нетерпеливо:
— Ну, иди, что ли, сюды, хмырь черемной!
Мирон пошел к крыльцу. Дашка, увидав его, попятилась назад и шлепнулась прямо на землю. Спросила удивленно, но без страха:
— Ой, кто это, папка?
— А это спрос! — сделав голос повеселее, ответил ей отец. — Это, доча, такой дружок у меня объявился. Он хороший, вот мамку теперь лечить станет.
— Да ну его! Я лучше за тетей Агней сбегаю.
— Ать ты!.. — Федька удержал дочь за полу пальтишка. — Я те сбегаю! Замолкни мне тутока!
Дашка обиделась, отползла на коленках к порогу и притихла там, недоверчиво поглядывая на Мирона. Ей очень захотелось на улицу. Там она первым делом разыскала бы Кольку Кривокорытова и похвасталась бы перед ним, какое чудо-юдо сделалось папкиным другом и гостит у них в доме. Может быть, Колька тогда обратил бы на нее свое внимание. Дурак папка, не отпускает!
Милька лежала безжизненная. Совсем легонькое, почти незаметное облачко вилось у ее губ, и можно было подумать, что остатки души стекают в холодный, стоялый воздух двора.
Кентавр Мирон осторожно, стараясь не запнуться о раскиданный по двору деревянный и железный хлам, добрался наконец до крыльца и склонился над Милькой. Кто-то зашипел, застукал, зашаркался у дверей ограды; во двор проникло сиплое перханье, нарушая тишину вокруг умирающего человека. Дашка, нетерпеливая, хотела пойти поглядеть, но Федька дернул ее за руку, усадил на место:
— Сиди, сказал! — Ему не было никакого дела до того, кто это там шебаршится возле ворот в страшное время.
А это, конечно, была икотка Егутиха, старая колдунья. С наступлением сумерек она шастала вокруг Федькиного дома и ждала, когда Фединька набежит из лесу, да не один: то, что он туда ушел, она уж знала. Уй, Федичкя! Уй, желаннушко-о! Веди, веди чудо-юдо невиданное, неслыханное, потешь баушкину душу, сделай ты доброе дельцо, она тебе тоже когда-нибудь доброе дельцо сделает, отплотит!
Внешний вид чуда-юда разочаровал икотку: она-то думала увидеть что-то совсем невообразимое, невероятное, жутко страховидное, в крайнем случае — змея, гада огромного, ползучего, в золотой чешуе, с ледяным цепенящим взором, исходящего ужасным шипом. А то, что она увидела, было в ее глазах сущим непотребством. Конь-человек! Бат-тюшки светы!.. А и шут с тобой, давай лечи Мильку-ту!
Корявыми толстыми, мохнатыми пальцами Мирон слегка смял Милькины щеки. Широко раздув грудь, наклонился пониже и хакнул, громко и со стоном дохнул ей в лицо: «Ах-ху-у-у!..» Губы Милькины раскрылись, кончик ставшего острым носа дрогнул. Она встрепенулась и поглядела вверх, ничего еще не видя перед собой. На зрачки словно наклеили полупрозрачную целлулоидную пленку: она хрустела и резала глаза при мигании.
— Ми-иль! — позвал обезумевший Федька.
Тут только прояснило, и она увидела три склонившиеся над ней в ореоле дыхания лица. «Гдей-то я?» — спросила себя Милька и тут же узнала свой двор. Лица мельтешили, раздражали, и она не хотела узнавать их, потому что это могло причинить боль. Кто-то черный склонился, гуднул гнусаво в лицо: «Г-ху-ху-у!» Она напрягла плечи и ноги, чтобы дать больше силы организму, и только тогда, очистившимися глазами, смогла рассмотреть лик черного. Заметив, что сознание вернулось к той, что лежала перед ним, кентавр обнажил зубы, закинул кверху бороду и громко, визгливо засмеялся, словно заржал. Тут Милька вспомнила и узнала его. Вот кто смущает Ванюшку! Вот кто держит при себе неотступно в лесу Федьку, заставляет делать опять грозящие тюрьмой дела и таскать ему из дому от ребят хлеб! Она чуточку, сколько могла, повернула голову, чтобы убедиться, что не ошиблась, и тут же, удовлетворенно вздохнув, придала ей прежнее положение. Все верно, все правильно! Сознание ее стало ясным, четким и смогло выделить на суетящихся вокруг черных ликах черты мужа Федьки и любимой дочи Дашки. Они улыбались и кивали ей, хоть и слишком быстро и не очень естественно. Она тоже улыбнулась, пожмурилась им. Хотела сказать: «Да не умру я, ребята!..» — но не сумела: нестерпимая, больная и темная, как спекшаяся кровь, ненависть к тому, кого наконец-то можно было назвать врагом, к тому, на тайную, противную человеку деятельность которого можно было отписать все свои несчастья и горести, — и не надо было его придумывать, вот он, стоял над ней, скалился над ее неудачной жизнью, — вдруг комкнула больно сердце и горячо понеслась дальше, в мозг. И, прежде чем она затопила и отключила его, Милька успела выкрикнуть громко и ликующе: